Великая война. 1914 г. (сборник) - Леонид Викторович Саянский. Страница 88


О книге
памятные, посвящаю я слабое, бедное слово мое!!!

IV

Опять черный туннель выхваченного из ночи автомобильными фонарями шоссе. Опять бесконечные, остановившиеся на ночевку обозы, шарахающиеся в сторону лошади, жмурящиеся от внезапного яркого света часовые с обнаженными кривыми кинжалами в сложенных руках…

Какая глубокая, странная, беззвучная и вместе с тем живая ночь!..

Где-то есть города; полные людьми, они сверкают освещенными улицами, сложным движением толпы, витринами магазинов. Где-то есть теплые комнаты, мягкий свет лампы, уютная обстановка, близкие люди… И все это кажется далеким, призрачным сном, так же трудно восстанавливаемым, как трудно вообразить свою руку, большую руку взрослого человека, маленькой, пухлой ручкой ребенка…

Кажется, что есть только бесконечное шоссе, обсаженное вырванными из мрака, словно вырезанными из голубого картона на черном фоне, деревьями, есть бесконечные поля по обеим сторонам, живущие своей особенной, трудно уловимой жизнью. Они молчат, но они не мертвы, о нет, они живут странной сложной жизнью, которую так трудно подслушать человеческому уху!.. То, что прошло над ними, оставило им видения, полные величественных образов. Они грезят неуклонными волнами поблескивающих тускло штыков; они видят людей, для которых жизнь – только ступень к тому колоссальному зданию, что строит мировая война; они приняли в себя то, что бросили в порыве яркой отваги сотни русских людей, – приняли, укрыли и грезят под одинокими крестами.

Далекая красная точка мелькает вдали и разрастается в фонарь.

– Сто-ой! Про-пуск!..

Автомобиль останавливается; две вооруженные винтовками фигуры вступают в круг света; выступившие из темноты ночи, обе кажутся особенно суровыми, непреклонными и какими-то твердыми; примкнутые штыки неожиданно остро поблескивают вверху – и гаснут.

Плохо слушающимися пальцами солдат разворачивает затрепавшуюся по сгибу бумажку пропуска и долго, не без подозрительности, читает. Потом всовывается в автомобиль, задает два – три вопроса и, обернувшись к красному фонарю, кричит кому-то:

– Эй, Кочетов, отворяй! Заснул, что ль?!

Опять дорога, напряженно ровное гудение «Форда» – и кажущееся бесконечным туннелем шоссе.

И опять молчаливые, окутанные ночным мраком поля, грезящие о том, чего никогда не увидим мы…

Чудо

I

Я видел их много – молодых и уже поживших, солдат и офицеров, опытных и только что вернувшихся оттуда, помнящих предыдущую войну и едва «понюхавших пороху» теперь. Они проходят перед глазами длинной, бесконечной цепью, и запомнить их лица нет возможности, как нет возможности удержать в памяти их рассказы. Но всех их объединяет нечто, и этим они выделяются из сотен других людей, и узнать их в толпе так же легко, как если бы они носили особую форму. В городе, в кофейной, в вестибюле ресторана, в магазине, на улице, в деревне на дороге, в избе, в сутолоке возле занятого каким-нибудь штабом дома – всегда можно с уверенностью указать:

– Вот этот!.. И еще этот, и этот тоже!..

На них лежит странный тонкий налет, задернувший какую-то самую чуткую, самую острую грань души, и видно, как впечатления обыденной жизни пробиваются сквозь нее, как свет сквозь воду, призрачно и странно, потеряв непосредственную яркость свою.

И лица у них во всем многообразии человеческого лица чем-то напоминают одно другое; где-то в глазах, в неожиданной складке около губ, в подергивании брови или щеки, или тонкой морщинке у глаз есть общее, близкое – может быть, родственное, словно то, что они пережили и видели, породнило их в одну бесчисленную семью, и стали друг другу они брат братом. А речь их в большинстве не тороплива, и слова тяжелы, и полны они особым таинственным и глубоким смыслом, которого не дано постигнуть другим людям, не причастным к их великой и чуть-чуть скорбной семье.

Похоже немного, будто знают они все что-то свое, чего не можем знать мы, и глуховатым голосом, с неожиданными паузами и понижениями почти до шепота, нащупывают они одно какое-то большое, могучее слово – и не могут поймать его. И, не найдя, слегка изумленно оглядываются и долго глядят в лицо собеседника, и странная, забытая улыбка блуждает чуть-чуть горькой насмешкой на сомкнутых губах их.

Это люди, побывавшие в боях.

Они слышали над своей головой свист снарядов и потрясающий грохот орудий; они часами выстаивали под сплошным шрапнельным огнем; они неделями отсиживались в окопах, под дождем, в лужах и холоде, не ели по трое суток, не спали ночами; ночью, когда осенняя мгла плотным сырым покровом налегает на землю, с криком и воем, задыхаясь и падая в темноте, они бросались в атаку, выбивали из окопов врага и вновь залегали; они часами лежали в болотах, держа над водою винтовку и патроны в ожидании, когда можно будет опять броситься вперед – быть может, для того, чтобы через десять шагов с тем же диким звериным криком упасть и не встать больше никогда.

Смерть была вплотную около них, – они сходились с ней грудь с грудью; они уже заглянули за ту страшную, таинственную грань, которую каждый из нас в свой час переступит. И, вернувшись оттуда, они изумленно, с печальной усмешкой, смотрят на наши маленькие, будничные дела и внезапно умолкают среди разговора, прислушиваясь к иным, чуждым нам голосам… Их жизнь, по крайней мере, сейчас, теперь, вне боя – уже не жизнь. Это так, что-то ужасно не важное, не мелкое, а почти ненужное, такое, что никак не может пробить тонкую пленку, окутывающую душу.

Смерть не прощает ушедших от нее жертв. Проходя возле, она взглядывает на человека, и он навсегда запоминает этот взгляд. И когда потом говорит о нем – слова его бледны, бессильны, и сам он чувствует это бессилие. Огромное, невообразимое в обычных условиях напряжение боя слишком высоко, чтобы можно было передать его во всей непосредственности ощущения. О высоте этого напряжения можно судить только по отдельным мелькающим черточкам, случайно вспыхивающим в ряду обычных слов.

– Вы понимаете, – чуть-чуть таинственно, словно передавая по секрету, говорил мне молодой черноволосый человек с матовыми, задернутыми знакомой пленкой глазами, – когда мы ворвались, я упал… Не рассчитал разбегу и прямо туда. И потом ночь… И вот на меня прямо – сам бледный совершенно, губа трясется, а в глазах ужас… Ну, я его тут и кончил!..

Я опустил глаза и смущенно откашлялся. Было неловко и еще более неловко от того, что я чувствовал себя соучастником какого-то мальчишества.

– Послушайте, поручик, – заговорил я, не смея взглянуть на него, – как же так: бледный, как смерть… губа трясется… Ведь вы же только что сказали: ночь, зги не видно – и

Перейти на страницу: