Потемнело до боли в глазах, и хлынул ливень…
И исчез мир за водяной стеной, только треск стоит, а что там за дождем — поди разгляди.
Как внезапно нагрянет, так внезапно и утихомирится водная стихия. Утащит гром за собой тучи, пошумит ливень дальше, на горизонте еще сильнее потемнеет, и там — словно конец света. А здесь начнет быстро проясняться, молния еще несколько раз черканет по небу, и станет затихать гром, только далекое эхо еще будет ворчать в степи, стихая, замирая… Выглянет солнце, зеленая умытая степь вспыхнет красками, и встанет между небом и землей радуга… Одно ее коромысло, кажется, там, в море, воду пьет, а другое здесь, за могилой Ольвии. А может, и на ее могиле…
Тихо станет, свежо, чисто, легко…
— Гроза… — скажет Тапур и выйдет из белого шатра, и долго-долго будет смотреть в потемневшую даль, где под цветастой радугой стоит высокая могила на возвышенности Трех Ветров.
«Как она там?» — подумает он и унимает боль, что никак не хочет утихать, умирать, исчезать…
Тяжело станет на сердце. Примчится к могиле Тапур, остановит боевого коня, задумается… Ветер треплет его черные волосы, что-то гудит в ушах о далеких военных дорогах, о чужих землях… Смотрит Тапур вдаль, думает, степь слушает… О ней думает… Об Ольвии… Блестит мокрая от росы степь, блуждает по степи марево… Является из этого марева белый стан, руки к нему простирает… Ольвия… Ольвия… Нет, это не она, это туманец после ливня блуждает по мокрой степи… Не она… А он видит ее, видит стрелу в ее груди… И красную струйку, что вытекает из-под стрелы, видит. Она простирает руки, все ближе и ближе подплывает к нему над степью, но Тапур не шелохнется, и Ольвия летит над землей дальше и исчезает за радугой…
Прошел уже год со дня гибели Ольвии, а Тапуру все кажется, что беда случилась сегодня, вчера…
Будто вчера, будто сегодня, будто в это мгновение вылетела из ивняка черная стрела безумного перса… Будто в это мгновение, а на ее могиле уже расстелился чабрец и кровью пламенеет горицвет…
***
От кочевья к кочевью Ольвию везли на траурной повозке, запряженной двумя белыми и двумя черными конями. Две тысячи всадников ехали по обеим сторонам повозки, сопровождая свою госпожу в мир предков. Процессия двигалась медленно, останавливаясь на перекрестках дорог, и в каждом кочевье навстречу с причитаниями выбегали скифянки, выходили мужчины… Как велит древний обычай, скифянки плакали и голосили, рвали на себе одежду, волосы, царапали лица… И тягучий, тоскливый плач несся над степью… Так скифы прощаются с самыми дорогими своими соотечественниками.
Ехали окольными путями, чтобы больше охватить кочевий, чтобы больше степняков простилось с Ольвией, оплакало ее, и Ольвии тогда будет не так тяжело покидать эту степь.
Тапур ехал сразу же за повозкой и ничего не видел, кроме белого платья Ольвии, что холодным зимним снегом белело на повозке… И казалось Тапуру, что вся степь укрыта зимним снегом…
Скрипят колеса, равномерно движутся всадники в черных башлыках, звучат причитания, а степь Тапуру кажется белой и холодной. И думает он о ней… Нет, он не просто любил Ольвию. Он многих любил и знал… Но забыл их и никогда не вспомнит за свою жизнь… А вот Ольвию не забудет. Она ему дорога. Ольвия стала ему родной. А это выше любви. Это — вечное. И сколько он будет жить, он будет помнить ее и знать, что она была у него… А еще она будет приходить к нему во снах… Часто будет приходить. И он будет с ней говорить, и обнимет ее во сне, и будет чувствовать ее живой, молодой и красивой…
Что-то звенит в его душе, неуловимое, неведомое доселе: он любил и любит. И она ему родная. И от этого ему легче прощаться с ней. Ведь он стал другим. Потому другим, что у него была она. Была и будет. Хоть во снах будет.
Скрипит печальная повозка.
С каждым оборотом колес все ближе и ближе вечная обитель Ольвии, а значит, и миг прощания…
Яму выкопали глубокую. Солнце высушило ее, и стены затвердели. А уже потом стены выложили камнями, а на крышу уложили крепкие дубовые бревна, которые напилили у Борисфена. Должны они веками держать на себе тяжелый курган. В гробницу Ольвии ведут маленькие двери. Посреди гробницы уже стоит высокое ложе, накрытое пурпурным покрывалом, на концах которого тихо позвякивают золотые бляшки…
Тапур не верит, что это уже — всё.
Не верит, что отныне она будет приходить к нему только во снах… Он закрывает глаза, стоит, слегка покачиваясь. А когда взглянул — на ложе уже был саркофаг из кипарисового дерева…
В саркофаге — Ольвия.
Словно живая, только бледная и будто чем-то удивленная. Тапур знает, почему она удивлена. Когда персидская стрела клюнула ее в грудь, она удивленно воскликнула: «За что?..» И так и ушла в тот мир с немым удивлением на бледном лице: за что?.. И сейчас на ее лице застыло то вечное удивление, и все же она кажется ему живой. В который раз он отгоняет мысль о ее смерти… Лежит Ольвия мягко и спокойно, словно задремала перед утром. На вид — немного уставшая, даже изможденная. Потому и прилегла отдохнуть…
Дыхнешь — на ней шевельнется легкое белое шелковое платье… Волнистые каштановые волосы перевязаны золотой лентой, на голове сияет диадема из золота и драгоценных камней. В ушах блестят золотые серьги, на руках — золотые браслеты. Словно на праздник нарядилась Ольвия.
«Она жива… жива… жива, — думает Тапур. — Вот сейчас она встанет, мы выйдем отсюда, вскочим на коней и помчимся в степь».
Но она не встает, и он тяжело вздыхает…
У левой руки Ольвии положили бронзовое зеркало с золотой ручкой и золотой гребень, на котором изображены сцены из скифской жизни, а также поставили лекиф с благовониями. Вдоль правой руки лежит меч в золотых ножнах. Так велел Тапур. Чтобы в знак ее доблести положили меч. А еще поставили в гробнице золотую чашу, в углу — ларец с одеждами, чтобы на том свете ей было в чем ходить. Золота для Ольвии он не жалел. Больше золота — легче