– Неужели так, что…
– Бог велик, будем надеяться! – не дал ему кончить московский эскулап, с видом человека, которому все это смертельно надоело и хочется скорее уехать домой на боковую, отослав всякие иные заботы к черту. – Честь имею кланяться!..
И он исчез.
– Ну, рассказывайте, что вы с нею сделали? – обратился Борис Васильевич к Ашанину, опускаясь в кресло, между тем как слуга поспешно убирал со стола приборы и накрывал его свежею скатертью.
– Вы еще не обедали, будете? – спросил вместо ответа тот.
– Да, и очень хотел бы потолковать с вами, если только не противен вам будет запах кушанья, отобедав сами…
– Ничего… Я сам так рад случаю видеть вас и рассказать все… Дайте ему уйти только! – молвил красавец, кивая на официанта.
Он начал, едва тот ушел. Троекуров приказал не входить с блюдами, пока он не позвонит.
– Не знаю, что вы думаете, Борис Васильевич, а я не виноват, ей-Богу! – говорил московский Дон-Жуан с тем комичным добродушием, которое входило в самую сущность его натуры и не покидало его в самые патетические минуты жизни. – Как приехал я тогда к ней от вас в город, не смущал ее нисколько, даже напротив могу сказать; помня ваши наставления, молитвой от соблазна отмаливался, глаза отворачивал, поверьте слову!.. Поручение ваше исполнил в точности: сообщил ей, что нашел в Москве кредит до окончания дела ее со свекровью, и вас не назвал – так и до сих пор не знает, от кого привозил я ей деньги здесь… Только как лишь узнала она, что может вырваться из той трущобы, – ведь она умирала там с тоски, Борис Васильевич! – так сейчас…
– Так сейчас, – досказал за него Троекуров с легкою усмешкой, – в тот же вечер и покатила она с вами сюда?..
– Не так это, не так! Она сутками без малого после меня выехала. A я, точно, в тот же вечер поскакал взять ей тут нумер у Шеврие, да и в контору к вам успеть съездить, потому она à la lettre5 с трехрублевою бумажкой в Москву приехала.
– Ну-с, a здесь? – протянул его собеседник, пристально глядя ему в глаза.
Плутовские глаза красавца, словно перепуганные мышонки, так и забегали во все стороны:
– И здесь ничего, Борис Васильевич, – пролепетал он с такою интонацией невинности в звуке голоса, что тот разразился невольным смехом.
Ашанин сложил на животе руки и установился на Троекурова с самым жалостным выражением в чертах: «не стыдно ли, мол, так смеяться моей истиннейшей правде»?
– Послушайте, Владимир Петрович, вы понимаете, что я ей, как говорится, ни брат, ни сват, и вызывать вас из-за нее к барьеру не намерен… Дело только в том, что, как я предвидел, свекровь ее, этот обелиск злой глупости, знает, что вы «не расставались с нею», и находит в этом новый предлог…
Он оборвал вдруг, усиленно заморгав веками, с явною досадой на себя.
– Но это вздор, и не об этом теперь… Ваш доктор улетучился так быстро, что я все-таки ясного понятия не успел себе составить о ее действительном положении. Неужели в самом деле так скверно?.. Эта Аглая говорит, что она поехала с вами в парк, и вас там вывалили из коляски, вследствие чего произошла у нее une fausse couche…
– Опять не так! – прервал его Ашанин. – Я с нею не был, a был при этом. Я с нею никогда в экипаже вместе не езжал… разве как-нибудь ночью, когда не рискуешь никого встретить, – вспомнил он и опустил глаза с видом пристыженной девочки, – потому что она очень любила эти прогулки «à la lueur des étoiles»6 и всегда вспоминала ваши с нею, Борис Васильевич, в Петербурге, зимою в тройке, – счел он нужным объяснить все тем же своим невозмутимо-невинным тоном. – Так и в этот раз было. Она ездила кататься по вечерам в парк, останавливаясь у музыки, и все к ней подходили, не один я… В тот вечер стояла погода самая каникулярная, душно было, смерть! Она позабыла веер свой дома и просит меня – коляска ее едет шагом по шоссе, a я с Шигаревым идем рядом по дорожке, разговаривая с нею, смеемся – просит она меня сорвать ей ветку, отмахиваться от комаров. Я к кусту сирени, сломил пребольшую, несу ей и помахиваю… И от этого ль, или кучер ее уж очень пьян был, вожжи выпустил, но в эту самую минуту лошади разом приняли, понесли… Мы со всех ног кинулись с Шигаревым за ними… Только коляска за столбик, колесо пополам; видим, летит с козел кучер… Ужасно, Борис Васильевич, я до сих пор вспомнить не могу! – воскликнул Ашанин с побледневшим внезапно лицом… – Ее выкинуло на траву… Она лежала без чувств, когда мы добежали. «Ну, на месте!» – помню, вскликнул Шигарев… Оказалось, нет, и даже никакого перелома нигде. Пришла в чувство, даже довольно скоро… У Шигарева была, к счастию, карета, в которой мы ее сюда к ней и привезли… Едва приехала, тут это с нею и случилось… Доктора насилу добились, часа три прошло, пока отыскали, a за это время, по-видимому, крови она потеряла страх!
– Как давно этому? – спросил Троекуров.
– Сегодня пятый день; в прошлый вторник случилось… В среду, в четверг даже доктора сохраняли полную надежду, и сама она была необыкновенно бодра. Вы помните Лизавету Ивановну Сретенскую, приятельницу Александры Павловны? Это маленькое существо, во плоти угодница Божия… Я ее на другой же день привез к ней и водворил; так она у нее и днюет, и ночует, безотлучно, как сестра родная… Только самоё-то вы ее знаете: нет власти способной укротить ее, когда что-нибудь ей в голову втемяшится. В пятницу показалось ей, стало ей настолько легче, что она ни за что не хотела оставаться в постели: «скучно», мол, и, как ни упрашивала, ни молила Лизавета Ивановна, встала, оделась, прошлась по комнате, ну и повалилась тут же… Приехал этот Кругликов, – он специалист-акушер, – и объявил: «родильная лихорадка»… A вы знаете, что говорит это слово!..
– Вы бывали и видели ее все эти дни?
– Я здесь, в гостинице, на всякий случай комнатку взял, – молвил Ашанин, словно извиняясь, – ведь никого у нее тут… близкого нет. Видаю ее, когда доктор изволит…
– В памяти она?
– В полной. Истощена только ужасно.
– Опасность сознает?
Ашанин помолчал. На длинных ресницах его повисли слезы, как бы вызванные каким-то внезапным, острым ощущением печали.
– Она завещание свое написала и мужа своего… первого, то есть Ранцова, к себе вызвала, – выговорил