– Да? – с невольным любопытством спросил Троекуров. – Она вам говорила?
– Вчера утром велела она меня позвать… На одеяле у нее лежало запечатанное письмо, которое просила она меня взять и отправить немедленно по эстафете в ***, «Никанору Ильичу Ранцову», – проговорила она отчетливо и как бы строго, глядя на меня во все глаза. А глаза у нее от худобы и лихорадки никогда еще такие огромные и блестящие не бывали… У нее теперь какая-то удивительная, особенная красота, Борис Васильевич!..
– И, вы думаете, она вызывает его к себе этим письмом?
– Знаю наверное. Лизавета Ивановна, писавшая под ее диктовку, сочла нужным передать мне об этом, чтобы переговорить с доктором: возможно ли будет допустить это свидание при ее крайней слабости… В письме пять слов всего: «желаю простится с вами пред смертью»; подпись и адрес.
Он замолк. Троекуров отпихнул от себя недоеденную тарелку с ростбифом:
– До *** полтораста верст. Ранцов мог получить эстафету вчера ночью или рано утром сегодня и, без всякого сомнения, сейчас же выехал. Он может, следовательно, быть сюда еще сегодня.
– Я так и рассчитывал, – кивнул утвердительно Ашанин, – и, признаюсь вам, ни минуты покоя не дает мне это ожидание его… Вы меня и застали здесь в этот поздний для обеда час, потому что я все поджидал Кругликова и мнения его насчет этого свидания… которое, очевидно, так страшно должно подействовать на нее.
– Что ж он сказал, ваш Кругликов?
– Он говорит, что… теперь все равно, – отвертываясь и надорванным голосом ответил красавец. В дверь комнаты послышался чей-то стук.
– Кто там?
В прощелье показалась сине-черная голова слуги-татарина.
– Пришла от княгини из 10 нумера горничная, просят вас к ним, – обратился он к Ашанину.
Тот вскочил с места и побежал.
III
Sieh mich, Heil’ger, wie ich bin,
Eine arme Sünderin1!
Ашанин был прав: она была хороша теперь «особенною», изменившею весь характер ее наружности красотой.
Обшитый кружевом ночной чепчик, с большим кисейным бантом под подбородком, обрамлял ее удлинившееся прозрачно-белое как алебастровая ваза и странно-кротко улыбавшееся теперь лицо. Затылок покоился на высоко взбитых, одетых в свежие батистовые наволочки подушках. Из рукавов такой же батистовой кофточки, закрывавших своими кружевами руки ее до кистей, выступали тонкие пальцы и на поверхности покрывавшего ее бледно-розового шелкового под кисеей одеяла (погода стояла душная, все окна были открыты) перебирали свои, еле уже державшиеся на них кольца… И ото всей этой изящной и ослепительной белизны, в которой утопала она, отделялись лишь резким пятном выбивавшиеся из-под ее чепца густые пряди распущенных волос, да два огромные темно-вишневые глаза горели каким-то звездным, ослепительным и зловещим в своем блеске пламенем.
За ширмами, приставленными к ее кровати, со стороны окон, стояла большая зажженная лампа; подле нее на столике поставлены были свечи под абажуром. «Я хочу света, света до конца!» — говорила она на все увещания Лизаветы Ивановны.
На том же столике стояли бокал, откупоренная бутылка шампанского в серебряном холодильнике и большой букет белых роз в фарфоровом кувшинчике. Затем ни склянки, ни аптекарской коробочки во всей комнате, – ничего обычного в покое больного. Она не терпела этого и приказывала «убирать с глаз» после каждого приема лекарства.
Маленькая особа сидела подле нее в кресле и тоже улыбалась, улыбалась своею обычною, робкою, бесконечно жалостливою и бесконечно любящею улыбкой в ответ на что-то «смешное», только что сказанное больною.
– Владимир Петрович, – тихо доложила она, увидев с места остановившегося осторожно в дверях Ашанина.
– Владимир Петрович, – повторила громко та, – войдите, можно!
Он выступил из-за ширм. Она закивала ему:
– Ну, здравствуйте!.. Видите, j’ai fait ma toilette2 для его приезда. Ведь он непременно сегодня приедет, я знаю… Вы послали ему эстафету? – тревожно перебила себя она вдруг.
– Вчера же; я вам говорил, княгиня…
– Ах, пожалуйста, не называйте меня «княгиней», мне это гадко теперь!.. Вот я Лизавету Ивановну отучила…
Она повернула с усилием голову в сторону столика, стоявшего подле:
– Хотите шампанского?
– Спасибо, нет! – сказал он, с некоторым удивлением взглянув на незамеченную им до этой минуты бутылку.
– Нет, пожалуйста! И я с вами выпью… Par ordonance3, не бойтесь: доктор предписал… Они всегда дают это, – примолвила она, засмеявшись, – когда весь их собственный репертуар средств истощен… Нет, впрочем, еще то, последнее… Принесли из аптеки мускус, Лизавета Ивановна? J’en suis là4! – примолвила она веселым тоном.
Лизавета Ивановна повела утвердительно головой.
– Вы дадите его мне, когда он приедет, a пока мы с Владимиром Петровичем выпьем du Sillery mousseux5… За прежнее… Дайте ему стакан, вот, и налейте нам!..
Маленькая особа подошла к ней, приподняла ей голову и поднесла ко рту полуполный бокал. Она ухватилась сама за него рукою:
– Чокнемся, Владимир Петрович, подите сюда! За нашу молодость!
Он подбежал, притронулся стеклом к стеклу.
Она выпила, прижмурилась на миг и откинулась назад в свои подушки:
– Хорошо, живит!.. Я всегда его любила, шампанское…
Он стоял теперь со своим стаканом у самой ее постели и глядел на нее, стараясь улыбаться, не выдать на лице то, что нестерпимо ныло у него на сердце. Но она не обманывалась:
– Не похожа я теперь на ту, которая чокалась так с вами в первый раз… помните, в Сицком, после Гамлета?.. Ах, как это далеко уже! – тяжело вздохнула она. – Да, молодость… и вот, конец… Courte, mais bonne6, – я вам всегда говорила, так и вышло…
– Ольга Елпидифоровна, ангел мой, – воскликнула плачущим голосом Лизавета Ивановна, – что это вы себя не жалеете и других мучаете! Сказано вам беречь себя, много не разговаривать…
– A договорить когда успею?.. Недолго ведь осталось! – возразила она с новою усмешкой. – Я позвала его проститься… Ведь вам нужно будет сейчас уйти, Владимир Петрович: он не должен вас видеть… Я прошу вас скрыться от него, не показываться ему на глаза ни до, ни после, – добавила она, подчеркивая… – Вы не поймете этого, милая Лизавета Ивановна, – нежданно обернулась она на нее с дрожащими на веках слезами, – вы агнец чистый, a я…
Она подняла руку к лицу, закрылась ею на мгновение, уронила ее опять на одеяло…
– Поцелуйте… в последний раз, – прошептала она чуть слышно, указывая на нее глазами Ашанину, и уходите потом!
– Ольга! – был он только в состоянии выговорить сквозь спиравшееся от судорги горло, прижимаясь губами к этой руке и не имея силы оторваться от нее.
– Помолись обо мне, когда все будет кончено, – зашептала она вновь