Если так, оседлаю для Акбилек своего гнедого иноходца, да и сам доставлю ее к отцу как полагается! — заявил Бирмаган и вышел.
Такой поворот событий окончательно сразил Боз-изен. Вернулась домой и:
Жизни тебе не видать, обжора! Сидит себе, как силой нечистой придавленный! — давай грызть мужа.
Мусабай отмолчался.
У своей коновязи Бирмаган, накинув на седло гнедого красивое одеяльце, посадил на него Акбилек, сам героем вскочил на кобылку и рядком с ней и Амиром двинулся в желанный всеми путь.
А дервиш отправился по своей дорожке.
По дороге Амир заговорил о том, как хорошо, что вовремя встретился дервиш, мол, и от дуаны есть кое-какая польза, бродит там и сям да везде, однако не одобрил его склонность к нищете, счел зазорной его привычку и зимой, и летом зазря ходить босиком. Попозже рассказал о захваченных белых, о Myкаше.
Ехавшая с низко опущенным лицом, Акбилек прислушалась. О пленении белых тут только и услышала… Поняла, и кем был тот человек, подошедший к ней, прятавшейся, скорчившись, той ночью в яме, и велевший перед уходом куда-то: «Полежи пока тут». Мукаш! Вот кто указал русским на нее. Перебрала все прошедшие дни и краешком памяти коснулась Черноуса. Миг — и вновь он перед ней: с ласками… с винтовкой… И удивилась, что жива, что едет с родными дядями домой. За сим странным удивлением навалилось чувство стыда. Теперь она не прежняя Акбилек, теперь она обслюнявлена, потоптана, измарана… Прежде девственно чистое, как молозиво, тело изгажено, пропитано грехом, меж нетронутых, белоснежных ее грудей свил гнездо ворон, не девица — курва. Невинное прежде сердце продрала червоточина грязная, нет оправдания.
Ой-ай! А как же мой нареченный? Откажется… конечно, откажется! К чему ему объедки русских! И если откажется, то кто подберет? Для людей я, как язва, гнойная язва! Ведь все это ты знала, знала! Наверное, у меня с головой что-то такое… Почему меня той ночью не разорвали волки так, чтобы и ноготка от меня, бесстыжей, не осталось?!
Все станут только отворачиваться от меня! От девки, истасканной, старой девки. И кожа вот — вся в морщинах, груди вроде как висят, спина кривая, бедра как расплющены… Губы бледные, вся холодная. Смотрелась в зеркало там, у русских, — лицо расплывшееся было такое, вроде и бельмо появилось… Чуток лишь пожила, а уже старуха!
Бог мой, Бог мой!.. Отчего я не пропаду куда-нибудь прямо сейчас, не погибну как-нибудь! Пусть конь споткнется подо мной, а я под копыта его без звука! Или провалилась бы подо мной земля и сглотнула бы меня! Можно и так: налетела бы черная туча и молнией меня ударила! Если и это невозможно, тогда пусть ведьма на меня налетит и меня задушит! Ну, если и так не случится, то как только приведут меня к отцу, пусть упаду, хлоп ресницами, и все, лучше умереть, чем жить и помнить!
Акбилек оглядела небо — нет, не появилась на небесах вызываемая ею грозная туча; взглянула вниз — земля как земля, даже не вздрогнула; ударила в конские бока пятками в надежде, что он понесет, споткнется, — вредный конь и не думал с ног валиться, как шагал себе спокойно в ряд с другими лошадьми, так и продолжал идти. Акбилек взглянула на близких дядек. А дядьки на нее и не думают глазеть, смотрят вперед, легонько подгоняя лошадей камчами, стремена под подошвами сапог у них лишь поскрипывают: «Когда наконец с нас сойдут?»
Акбилек решилась посмотреть, что там впереди. Взглянула — вот и аул. Увидела родные строения — слезы навернулись. Вон завидевшие их издалека женщины заспешили к ее родному дому. Вон и собаки с отцовского подворья забрехали. Вон даже телочки-соседки потянули в ее сторону, мыча, мордочки. Вот и до нее донеслись бабьи стенания.
Израненной душе вроде как и легче стало среди звуков запричитавшего хора, захотелось с ними зарыдать, сиявшее солнце скрылось за пеленой слез. Как в тумане, надвинулись на нее седовласые люди, старушки поддержали за локти, целовали ее в лоб и повели куда-то, а там поставили перед огромным-огромным человеком. Отцом. Акбилек плачет и плачет…
Бедняжка Акбилек! Кому как ни тебе заливаться слезами? Лишилась ты мамы, носившей тебя в чреве своем и вскормившей тебя терпеливо, как аруана своего верблюжонка! Потеряла ключик к завтрашнему, казалось бы, неминуемому счастью, опрокинулся и откатился прочь от тебя золотой котел, разлилось золотое масло. Юное девичье сердце перестало биться — обуглилось. Ве сенний бутон твой, не успев распуститься, завял, стал трухой. Светлая душа твоя покрыта пеплом. Плачь, исцелись слезкой! Смой слезами тоску! Море наплачь! Пусть штормит то море! Пусть вздымаются соленые волны! Пусть обидевшие тебя канут в них, и каждая капля в наплаканном тобой море пусть станет им ядом. Пусть все, кто ими любим и кто любит их, в вечном трауре стонут, как ты.
Часть вторая. РАНА
Винтовочная пуля вырывает целый кусок мяса — кулак вместится. Не залечишь, запустишь рану, прощайся быстренько, схлопотал такую вот пулю, человече, спасенья нет.
Свинец разворотил плечо Бекболата, да так, что рана зияла пещерой. «Пулю надо вытащить… Жвачка травяная — от тысяч травм да ран…» — лезли все с советами, пока приехавший из города телеграфист не заявил: «Не покажете врачу, умрет». Решили везти на лечение. В городе нашли сына Мамырбая, больше и некого. Толеген, почти родственник, принялся бегать по всяким городским конторам и добыл направление в больницу.
Бекболат отлежал в больнице где-то около двадцати дней. Видать, врачи отменно его лечили, через пару недель рука ожила, рана стала затягиваться. Со временем вроде как и прижился в больнице, и хотя царила кругом одна скука, стал привыкать к ее серым простыням, невыносимой вони испражнений, к растительной еде, несмотря на то, что жуть, как пучило от нее живот.
Настал день, когда доктора наконец разрешили ему самому сходить по надобности, Бекболат вышел наружу.
По двору передвигались туда-сюда, переговариваясь, светловолосые матушки, одетые во все белое, с белыми опять же повязками на руках, несут какие-то бутылочки, полотенца, чайники, тазы. С матушками, совершая обход больницы и отдавая какие-то указания, общался по-русски врач с тонко закрученными усами и гладко прилизанными, как телочкой, волосами, тоже в белой хрустящей одежде. И больничные