Как определить наши отношения иначе, чем две половинки нераздельного целого? Мы вместе проводили времени больше, чем братья, но связь между нами не была братской. Не было трений и препирательств, как у родных братьев, не было соперничества за родительскую любовь. Не было — как можно заподозрить — и гомоэротического элемента, хотя мы шлепали друг друга мокрыми полотенцами в ванной и бегали нагишом по коридору, наслаждаясь визгами благопристойной Флорри. Мы дразнили друг друга, издавая губами неприличный звук; прыщи и тощие ноги были постоянным предметом взаимных насмешек. С приближением зрелости ноги у Довидла стали толще и покрылись черными волосами, а у меня еще два долгих года оставались мальчишески гладкими. Я знал его тело так же хорошо, как собственное, но не помню, чтобы у меня хоть раз возник плотский интерес или побуждение. Сплоченность, отличная от любви и физиологии, — вот что было мостом и мотором в наших отношениях.
Усердный психоаналитик (а я многим переплатил на своем веку) мог бы истолковать это как сублимацию подавленного влечения у невротического индивида, склонного к подчинению. Ничто в моей памяти не подтверждает такого диагноза. Действительно, мы обнимались и боролись, но слишком уважали наше достоинство, чтобы кто-то кого-то хотел победить или подчинить. Чем дольше жил с нами Довидл, тем уверенней в себе я становился, уверенней в своей полезности для него и, по умолчанию, для отца. Довидл, понимая, что я должен быть лоялен к обоим, ни разу не отметил этого даже движением брови. В чуткости его было что-то от оленя. Связывало нас, мне казалось, что-то более прочное и утонченное, чем узы крови или секса. И то и другое открылось нам в раскардаше блица и отрочества и сделало связь между нами еще неразрывнее, еще необходимее.
Когда тревожному затишью пришел конец в июне 1940 года, и северная Европа была уже в руках у Гитлера, и истребители Люфтваффе развязно кружили у нас над головами при белом свете дня, мы, десятилетние, оказались в удобном положении наблюдателей. Чтобы заработать карманные деньги и оказать важную услугу людям, я предложил развозить газеты, которые безнадежно рекламировал мистер Уилкокс, киоскер на Бленхейм-Террас.
— Не может быть и речи, — сказала мать. — Я не допущу, чтобы вы барабанили в чужие двери, как лоточники. Дэвид, что подумал бы о нас твой отец?
— А он этим и занимается, — спокойно сказал Довидл. — Носит бижутерию по домам.
У нее хватило деликатности покраснеть.
— Джонни Айзекс развозит газеты, — вставил я.
— Этот мальчик становится большим разочарованием — а так много обещал, — вздохнула мать.
— Мы будем работать на оборону, — объяснил Довидл, — давать людям надежную информацию, вместо слухов.
— Думаю, у ребят правильная мысль, — сказал отец. — Пусть для пробы разносят газеты три месяца, если это не помешает их школьным делам и музыке.
— Не помешает, отец, — пообещал я, и мы обменялись с ним понимающим мужским взглядом.
У газетчика по его карте мы поделили район пополам, как яблоко. Довидл взял улицы слева от середины, я — правую часть. Ему достались богатые кварталы с особняками и садовыми беседками в окрестности Гроув-Энд-роуд, мне — однокомнатные съемные квартиры с общими удобствами на Карлтон-Хилл, однотипные домики на Спрингфилд-роуд и муниципальные дома на Баундри-роуд.
— В Рождество твой друг получит больше чаевых, — предупредил Уилкокс.
— Посмотрим еще, кто доживет до Рождества, — мрачно сказал Довидл.
Каждое утро, в семь часов, под полосатым тентом Уилкокса мы грузили кипы газет в корзины и колесили по улицам до тех пор, пока последние тонкие листы не проваливались в последнюю медную щель. На это уходило меньше часа, оставалось еще вдоволь времени, чтобы заглотать Мартин завтрак и приехать в школу до свистка к утреннему собранию.
Если вдруг опаздывали, наказание не грозило. Дисциплина в Доме и многое другое разваливались. Многих учителей призвали под знамена, молодые выпускницы и университетские преподаватели на пенсии заняли пустые места и изменили этос. Садизм и битье тростями прекратились, дворовые задиры, лишившись взрослых образцов, вели себя цивилизованнее и рассудительнее. По истории у нас была мисс Прендергаст, в роговых очках, но с красивыми ногами; по английскому — семидесятилетний доктор Седжфилд, международный авторитет (так говорили) по точке с запятой. Эти и другие, чьих имен не помню, были кладезями знаний, готовыми их разливать, но не желавшими следовать жестким учебным планам. «Говорите друг с другом», — сказал Седжфилд, вызвав шестерых самых умных к доске и предложив им свою теорию гомосексуального Яго, а также и Ромео, раз уж мы взялись за это. Пришел директор, встревоженный громкими голосами; Седжфилд мирно посмотрел на него и пробормотал что-то насчет семинаров в университетском духе. «Все идет псу под хвост», — проворчал, удаляясь, директор.
Еврейским мальчикам, которых в школе была половина, позволили собираться перед уроками отдельно, поскольку мы не могли с искренностью исполнять «Вперед, Христово воинство». Но, не желая допустить и настоящий еврейский ритуал, директор препоручил нас отцу Эдварду Джеффрису, прокуренному в коричневой рясе англиканскому монаху, который заставлял нас читать наизусть псалмы на английском, иврите и латыни. То есть он читал несколько стихов на иврите царя Давида или из Вульгаты св. Иеронима, а потом свободно переводил на английский, более разговорный и привлекательный, чем в Библии короля Якова. Для хриплого отца Джеффриса это, верно, было пустым занятием: он ни разу не посмотрел в глаза ни одному еврейскому нехристю, ни разу не показал удовлетворенности нашей декламацией. Он был сухой старой жердью и имел противную привычку вертеть мизинцем в ухе, а потом подробно рассматривать добытую серу. Но для меня и, в меньшей степени, для Довидла откровением была его виртуозная способность вернуть к жизни два мертвых языка, а самих нас — к пустынному истоку, передать его еврейскую пламенность. Переводы отца Джеффриса засели у меня в памяти на всю жизнь.
— Не устрашись ночных ужасов, — возглашал он посреди блица, — ни снаряда, летящего днем. Чумы, идущей во мраке, истребителя, опустошающего днем. Падет рядом с тобой тысяча, и еще десять тысяч по правую руку — но к тебе он не приблизится. Только глаза твои увидят его, Симмондс, и увидят возмездие нечестивым. Продолжай, пожалуйста, на латыни.
— Quoniam to Domine spes mea, altissimum posuisti refugium tuum [38].
— Неплохо. Рапопорт, следующий стих