Не та война 3 - Роман Тард. Страница 24


О книге
— пробормотал Иваньков.

Он считал номера. У него получилось двадцать два разрыва за первые три минуты. Я не считал. Я смотрел.

Сектор шёл по нашей карте, с кацевской поправкой на ветер и склон. Шрапнель. Три снаряда по сорок седьмой, потом перенос. Это были расчёты Каца, подписанные Корженевским двадцать первого утром. Корженевский подписывал их без поправок, тоже факт; но сейчас этот факт лежал где-то далеко внизу, под другими.

Я искал глазами одно — сорок седьмую высоту.

Австрийский пост, который Васильев насчитал на разведке: трое, смена сорок минут, печь круглосуточно, стереотруба у дальнего, бинокль у ближнего. По плану артподготовки — три снаряда туда, потом перенос. Три снаряда — это две минуты на нашей дальности.

Первый ушёл правее. Второй — короче, под склон. Третий лёг.

Лёг — не «попал». Я не видел, попал ли. Я видел только вспышку на правильной точке гребня, а после неё — шрапнельный распыл, мелкие искры в небе, вытянутые ветром на нашу сторону. Если на посту была печь круглосуточно, то теперь там была печь, а вокруг печи — воронка и тишина. Если им повезло, они успели в окоп. Им не должно было повезти: окоп от поста в пятидесяти шагах за гребнем, и эти пятьдесят шагов под шрапнелью ты не пробежишь.

Через минуту запах дошёл до нас.

На таком ветре пороховая гарь идёт одной плотной полосой по низу — она не «пахнет» в обычном смысле, она проходит через ноздри как вода, в которой полоскали жжёную тряпку. Снег под нами от каждого попадания вздрагивал — не сильно, но равномерно, как палуба под двигателем. У меня сапоги — гнётся каблук, держит подъём, тяжелее обычного на унтерскую полусотню грамм — стояли на земле, и эта земля у меня в подошве пела.

Иваньков опустил подбородок.

— Готово, в. б.

Я не ответил. Артподготовка шла ещё двадцать четыре минуты. За это время я слышал ровно двенадцать раз, как наша батарея перестаёт быть нашей и становится — той вещью, которая работает за тебя, пока ты лежишь в снегу.

Шесть тридцать.

Тишина повисла так, будто её положили на лопаты сверху и придавили. И в этой тишине было слышно — у леса, где обоз, кто-то закашлялся раз, два, три, и снова перестал. Кашель был не у нас. Может, у Каца. Кац был в тылу, со второй ведомостью, на случай контратаки.

Шесть сорок пять.

— Поднять, — Ковальчук слева, спокойно.

Поднялись.

Снег по колено, потом по пояс. На двенадцатом шаге я понял, что переоценил тропу; на пятнадцатом — что её нет вовсе. Дорохов где-то впереди резал лопатой, не оглядываясь; я слышал его удары — короткие, ритмичные, как у кузнеца. От его лопаты вниз шла полоска утоптанной полосы, шириной в человека. Кто шёл не за ним, тот шёл по пояс.

Видимость — тридцать метров. Иногда сорок. Ветер уносил команды влево, к пулемётной полуроте и к 3-й; справа я слышал только своё дыхание и Иваньковское. Тищенко был у меня справа сзади, в трёх шагах. Корнев — на левом краю связки, в шести.

— Сергей Николаич, — Иваньков; не громко.

— Слышу.

— Справа.

Австрийский пулемёт открыл огонь в шесть пятьдесят две.

Звук другой — не наш «Максим». Их «Шварцлозе» дробит воздух чаще и тоньше, как будто расчёска по зубьям. Пули прошли поверху — выше нас на сажень; ветка ели справа от меня переломилась и упала, и в тот момент, когда она падала, отозвался Семёнов, наш.

Они заговорили друг с другом.

Семёнов давал коротко, с отсечкой, как учили; австриец, видно, не считал ленту — длинными. Это значило, что у нас есть тридцать секунд, может, сорок, пока он перегревается или меняет.

— Вперёд, — крикнул Ковальчук слева.

Мы пошли вперёд.

Тищенко я потерял на двадцать втором шаге.

Не «увидел, как упал» — нет; услышал. Сзади справа раздался один отчётливый звук, как будто кто-то ударил кулаком в подушку, и одновременно с этим — выдох, не крик. Я обернулся уже на ходу; он лежал лицом в снег. Шапка съехала на ухо. Нога была подвёрнута под себя.

Я крикнул:

— Иваньков. Влево. Не задерживаться.

Я не подошёл к нему.

Это нужно было держать в руке. Не в голове — в руке. Держать и идти. Подойти — потом, если будет потом.

На двадцать восьмом шаге Корнев скользнул в снег. Я видел это краем — он провалился по грудь, потом ещё, и медленно осел на бок. Я не понял сначала, что в него попало. Понял через секунду, по тому, как он перестал двигать руками. У него на затылке снег пошёл другим цветом — не сразу, а как будто проступил.

Я отвернулся.

Не потому, что не хотел смотреть. Потому, что нужно было идти.

«Шварцлозе» захлёбнулся; через пять секунд снова заработал, длинными. Семёнов отвечал. Где-то слева, у Ковальчука, поднялся крик — не команда, а тот короткий мат, который у нас в строю значит «пошли». 4-я пошла.

Я слышал свой выдох — длинный, плотный, с той ровностью, которую тело включает, когда понимает, что разговаривать с собой времени нет. Я слышал шаги Иванькова за плечом. Слева — слабее — Дорохова с лопатой. Справа — пулемёт австрийца теперь шёл выше, по нашему второму эшелону, и это значило, что нас он на склоне больше не видит: мы вышли из его сектора, прижавшись к гребню.

Сорок метров до их первой линии.

Тридцать.

Двадцать.

Я не считал. Я просто видел чёрную полосу — ров их траншеи, бруствер из тёмной глины поверх снега, — и эта полоса ритмично росла. Пулемёт справа замолчал. Я понял, что именно сейчас. Не «через секунду», не «вот-вот» — сейчас.

Я расстегнул кобуру на ходу.

В траншею прыгают не как в воду — слишком высоко. В траншею падают.

Я упал плашмя на правое плечо, перекатился — снег с бруствера осыпался за мной, набил воротник, — поднялся. Локти дрожали. Револьвер был уже в правой; я не помнил, в какой момент его вытащил.

Узкий проход. Полтора аршина в плечах, не шире. Стенки обмёрзлые, гладкие. На утоптанном дне — солома и стреляные гильзы, латунные, иностранные, с круглым донцем.

В шагах семи слева — двое. Австрийцы. Один сидел на корточках у пулемётной площадки, второй стоял с винтовкой, повёрнутой не туда. Второй меня увидел первым, потому что у меня шинель была серее их шинелей, и шинель у меня

Перейти на страницу: