Не та война 3 - Роман Тард. Страница 25


О книге
была в проходе.

Я выстрелил.

Револьвер дал в ладонь толчок — короткий, ясный. Стоящий упал назад, на сидевшего; сидевший дёрнулся в сторону, поднял что-то. Я выстрелил второй. Третий. На третьем «Наган» крякнул и схватился: барабан не пошёл.

Я знал этот звук.

В минус двадцать, в перчатке, на грязи окопа — это вопрос был не «если», а «когда». Я вчера думал, что «когда» — это после пятого; оказалось — после третьего.

Сидевший вставал.

Иваньков был сзади меня в проходе, в полутора шагах; винтовка у него была на плече, у меня времени взять её не было — справа, сбоку, из бокового хода, появился ещё один.

Третий.

Унтер.

Я увидел его за половину вдоха, и в этой половине уместились три вещи: узкое лицо; рыжая щетина (трёхдневная, не больше); и штык, опущенный на полтора шага в мою сторону.

У меня в руке был неработающий револьвер.

Винтовка лежала под ногой у стоящего, которого я уронил первым.

Я нагнулся за ней — не выбрал, рукой нагнулся; рука сделала это раньше головы. Ремень был холодный, но не примёрз. Я выпрямился, перехватил поперёк, и за половину следующего вдоха — той самой, в которой унтер уже шагнул, — я понял, что я делаю.

Это был длинный выпад. С опорной правой ногой, с весом тела вперёд, с прямой линией от плеча через приклад в острие штыка.

Как на бугурте.

Это вылетело в голове — одно слово, без картинки, без зала, без Игоря Александровича, без татами — как. И сразу схлопнулось, потому что в траншее не было ни зала, ни татами, и время в траншее идёт быстрее головы.

Штык вошёл в плотное.

Не в кость и не в пустое. В плотное. Между рёбер сбоку, чуть ниже подмышки, через сукно шинели и подкладку, и что-то под подкладкой подалось — медленно, тяжело, с вязкой паузой живого тела. Винтовка в моих руках стала тяжелее на вес чужого тела.

Унтер открыл рот. Не закричал. Открыл. Изо рта пошёл пар — белый, плотный, последний.

Я выдернул штык.

Он выходит хуже, чем входит, и об этом знают все, кто хоть раз держал в руке копьё с гранёным остриём. Но тогда я об этом не подумал. Я просто сделал то, что делает любой пехотинец, — упёр сапог в чужое бедро, взялся обеими руками за приклад и потянул на себя.

Штык вышел.

Унтер сел. Сначала на пятки, потом на бок. Шапка слетела. Под шапкой были рыжие волосы, реже, чем щетина; маковка лысоватая. Глаза не закрылись сразу. Глаза смотрели не на меня — куда-то правее моего плеча, в сторону входа, через который я в траншею упал.

Я обернулся.

Там стоял Иваньков. Он держал свою винтовку — со штыком — на изготовку, и я понял, что он опоздал ко мне на половину секунды и теперь не знает, надо ли это сказать. И я ему ничего не сказал.

— Дальше, — сказал.

Голос у меня вышел чужой. Сдавленный, негромкий, рабочий. Без надрыва.

Дальше — это были ещё двое в боковом ходу; одного снял Иваньков прикладом по голове и потом — штыком, я не смотрел; другой бросил винтовку и поднял руки. Он что-то говорил по-немецки, быстро, и я разобрал только «nicht schiessen», и кивнул ему, чтобы он сел на корточки и не вставал.

Сел. Сидел. Не вставал.

Я прислонился спиной к стенке траншеи и стал приводить револьвер в чувство.

Руки тряслись — не правая, дрожь которой была у меня знакомым предметом, а обе. Это было ново. Я провернул барабан большим пальцем через усилие, раз, второй; на третьем барабан пошёл сам. Сухо, без скрипа. Выбил застрявшую гильзу шомполом — она вышла короткой латунной слезой, тёплой ещё от выстрела. Зарядил снова, медленно, по одному. Один патрон уронил в снег под ноги; не стал искать. Шесть достаточно.

Я взвёл курок.

Полк взял первую линию к семи сорока пяти.

Я узнал это потом, по доносу Самойлова в штабе. На моём участке тишина наступила минут через десять после того, как я перезарядил. Сначала — крики справа, у 3-й; потом перестрелка дальше по линии; потом — провалы в звук, в которых слышно было только дыхание и шаги в снегу.

Иваньков ходил по траншее и снимал шапки с убитых. Не для них — для нас: если шапка осталась — значит, мы видели и запомнили; если шапку сдуло — значит, кто-то лежит в снегу и до него ещё надо дойти. Это его работа в полку, негласная; он её делал и в декабре, и сейчас.

Унтер с узким носом лежал на спине, ровно, как будто его положили. Глаза не закрылись. Я не стал их трогать.

К восьми пришёл Дорохов — с лопатой и двумя людьми. Они начали ставить пулемёт на австрийском пулемётном месте: своё стояло теперь на чужом фундаменте, и от этого был особый род удобства, который я раньше знал только по чтению.

К девяти подошёл Ковальчук.

Он шёл по проходу, низко наклонив голову, чтобы не цеплять башлык за обмёрзлый край бруствера. Лицо у него было то — после боя, до отдыха. Глаза мокрые от ветра, не от чего-то ещё.

— Серёга.

— Слышу.

— Сорок седьмая взята. У них там пятеро было. Двое целы — отсиделись в окопе. Я отправил вниз с конвоем. Пулемёт ихний — у Дорохова теперь.

Я опустил подбородок. Это получилось само.

— Тищенко мой, — сказал я.

— Знаю.

— И Корнев.

— Знаю. У меня двое в третьем взводе и трое во втором. Васильев потерял четверых, в третьей — больше, у них там Семичастный лёг и Прохоров.

Цифры легли в меня ровно — как кладут гирю в лоток весов. Не быстро, не громко; но встали. К полудню Самойлов скажет — двенадцать убитыми, двадцать пять ранеными по 4-й. Я скажу: «Запиши Тищенко из Калужской, ефрейтора Корнева — из Тверской, Бежецкого уезда». Самойлов запишет в той своей канцелярской манере, в которой строки сами идут ровно, и я знал, что ровные строки — это тоже работа, и тоже за нас.

— Серёга. Без посторонних — спасибо. Хорошо отработал.

Это он сказал тихо. Не «молодец», не «герой». — Хорошо отработал. В его словаре это самое.

Я не ответил. Только повернулся и пошёл — не к нему, не к Иванькову, а назад по траншее, на свою стрелку, где в проходе лежал

Перейти на страницу: