Тетради из полевой сумки - Вячеслав Ковалевский. Страница 112


О книге
себя в зеркало — в самом деле пьяная рожа.

В 33-й стрелковой бригаде подорвался на мине лосенок, а до этого подорвалось несколько зайцев.

Обстановка в бригаде очень своеобразная. Участок в полтора километра длиною по фронту обороняют 67 человек. Через ее территорию в разное время прошли во вражеский тыл сотни партизан. Ходят и немцы, и власовцы из РОА, крадут наших людей. Люди разбросаны по отдельным огневым точкам, между которыми кое-где проложены из жердей тропинки — кладочки. Ступишь мимо — и сразу болото по пояс, по горло.

Язык:

«Пришло новое пополнение, такие все молодые, что хочется взять сержанта на руки и покачать».

Саша Королев рассказал, что один боец 391-й дивизии травами растравлял себе рану, чтобы не заживала.

Для меня обнажилось происхождение слова «отрава». Отравиться— значит наесться вредной травы. Травить—значит уничтожать при помощи травы. Отрава — настой из травы.

7 сентября.

На фронтах происходят великие события: в Донбассе, на Конотопском и Брянском направлениях мы продвинулись на двадцать —двадцать пять километров. И так каждый день.

А союзники высадились на южном кончике Италии (почти без выстрелов). Идут осторожно, как слепые, и, имея огромные армии, пускают в дело только небольшие силы. Они хотят нашего истощения.

Красная Армия наступает летом. Никто этого не ожидал. Не сняли ли мы часть сил с Дальнего Востока после заключения с Японией договора о ненападении?

Красная Армия наступает успешно. Это будет иметь громадные последствия в мировых масштабах. Сложность. Воспрянут те на Западе, кто считал, что нам не надо помогать, что мы справимся сами. Появится боязнь, что мы первые войдем в Европу,— стимул к тому, чтобы поторопиться со вторым фронтом.

8 сентября.

Продвижение на фронтах продолжается. Вспоминаю наши прошлогодние разговоры с Кобликом. Нас удивляло, что не выдвинулись новые, молодые полководцы.

Нет, жизнеспособный организм неизбежно порождает новые силы. Появились Рокоссовский, Жуков, Конев, Воронов и многие, многие другие. Великие битвы (под Москвой, Сталинградом и Орлом) выиграли молодые советские генералы.

Опять на обнаженных ветках густо щебечут окрепшие, натренировавшиеся в полетах семьи ласточек. Только осенью можно видеть такое сборище — не в воздухе, а на дереве. Скоро отлет. Египет или куда? Берега Каспийского моря?

За год я сильно поседел.

Месяца два тому назад в нашей Ударной гастролировал фронтовой джаз Смитта. Он завез песенку из еще не выпущенной в прокат кинокартины «Два бойца».

Она очень привилась в армии. Было время, все пели «Синий платочек», много пели «В землянке» А. Суркова. Одно время на «Землянку» был наложен запрет. Потом изменили одну только строфу и опять распевали.

Вот эта строфа:

Ты теперь далеко, далеко, Между нами снега и снега.

До тебя мне дойти нелегко, А до смерти четыре шага.

По поводу таких песен начальник отдела агитпропа фронта Кульбакин у нас на совещании сморозил: «К черту лирику!»

Но потребность человеческой души вытащить из самой себя на свет божий и выстонать все неясное, темное, щемящее так велика, что, запрети одно, она будет выпевать себя в другом.

Мужчину на три года отделили от женщины, от гнезда, от ребят и хотят, чтоб он молчал лицом к лицу со смертью.

Конечно, не надо культивировать грусть, но запретить ее — это все равно что «запретить видеть сны» (сказано было когда-то Луначарским против тех, кто боялся давать детям сказки).

Так вот, «Темную ночь» из кинофильма «Два бойца» теперь поют все поголовно.

Темная ночь. Только пули свистят по степи.

Только ветер гудит в проводах. Тускло звезды мерцают. В темную ночь ты, любимая, знаю, не спишь И у детской кроватки тайком ты слезу утираешь.

Как я люблю глубину твоих ласковых глаз, Как я хочу к ним прижаться сейчас губами... Темная ночь разделяет, любимая, нас,

И тревожная, черная степь залегла между нами. Верю в тебя, дорогую подругу мою,

Эта вера от пули меня темной ночью хранила. Радостно мне, я спокоен в смертельном бою.

Знаю, встретишь с любовью меня, что б со мной ни

случилось.

Смерть не страшна, с ней не раз мы встречались в степи, Вот и теперь надо мною она кружится.

Ты меня ждешь и у детской кроватки не спишь, И поэтому, знаю, со мной ничего не случится.

У Лисаветского в семье трагедия, непередаваемый ужас. Что можно сделать для этого человека, как ему помочь?

Поднимаюсь на крыльцо нашей избы и вдруг слышу за дверью его голос:

— Четыре еврея в одном только отделении агитации и пропаганды. А не много ли это, товарищи?

И тут загремел металлический голос Баршака:

— Встать! Не забывайте, Лисаветский, что вы разговариваете со старшим. Извольте выполнять то, что вам приказывают. Возьмите свой рапорт обратно. Вы — лектор, и нечего изображать из себя библейского Маккавея.

Смягчившись, Баршак добавил:

— Не делайте глупостей. Возьмите себя в руки.

Я хотел было сделать «налево кругом» — полный разворот, но как раз, когда Баршак закончил, подо мной в сенях громко скрипнула половица. Мне больше ничего не оставалось, как открыть дверь и переступить порог.

Баршак, Лисаветский, Коблик и Кунин были явно смущены моим появлением и даже не попытались это скрыть. В наступившей тишине Баршак разорвал какую-то бумагу.

После Коблик сказал мне, что Лисаветскому пришло письмо: фашисты умертвили в душегубке его отца и мать, а сестру изнасиловали и повесили. Лисаветский попросил направить его в какую-нибудь стрелковую роту простым бойцом, но Баршак разорвал его рапорт.

Весь остаток дня я не решался не то что заговорить с Ли-саветским — я боялся взглянуть ему в глаза. Он сам подошел ко мне, когда я вышел за ворота размяться на свежем воздухе. Он подошел ко мне и таким тоном, как будто мы уже условились об этой встрече, сказал:

— Я сдохну от стыда, если сам, собственноручно не убью хоть одного фашиста. Я не могу больше трепать языком. Не могу. Мне надоело: «Ганди поехал в Данди». Мне стыдно за тех евреев, которые покорным стадом идут живыми в печь крематория. Я сгораю от стыда за тех евреев, которые покорно суют свою голову под топор. Хватит! Я буду сам убивать фашистов. Клянусь вам честью моего отца и моей матери!

Сказав это, Лисаветский смертельно побледнел, как бы сам испугавшись того, что он только что наговорил. Впиваясь в меня своими сумасшедшими в эту минуту глазами, он продолжал, уже не в силах остановиться:

— Не верите? Когда-нибудь вам будет стыдно за то, что вы не поверили мне хотя бы на одну

Перейти на страницу: