В 33-й стрелковой бригаде подорвался на мине лосенок, а до этого подорвалось несколько зайцев.
Обстановка в бригаде очень своеобразная. Участок в полтора километра длиною по фронту обороняют 67 человек. Через ее территорию в разное время прошли во вражеский тыл сотни партизан. Ходят и немцы, и власовцы из РОА, крадут наших людей. Люди разбросаны по отдельным огневым точкам, между которыми кое-где проложены из жердей тропинки — кладочки. Ступишь мимо — и сразу болото по пояс, по горло.
Язык:
«Пришло новое пополнение, такие все молодые, что хочется взять сержанта на руки и покачать».
Саша Королев рассказал, что один боец 391-й дивизии травами растравлял себе рану, чтобы не заживала.
Для меня обнажилось происхождение слова «отрава». Отравиться— значит наесться вредной травы. Травить—значит уничтожать при помощи травы. Отрава — настой из травы.
7 сентября.
На фронтах происходят великие события: в Донбассе, на Конотопском и Брянском направлениях мы продвинулись на двадцать —двадцать пять километров. И так каждый день.
А союзники высадились на южном кончике Италии (почти без выстрелов). Идут осторожно, как слепые, и, имея огромные армии, пускают в дело только небольшие силы. Они хотят нашего истощения.
Красная Армия наступает летом. Никто этого не ожидал. Не сняли ли мы часть сил с Дальнего Востока после заключения с Японией договора о ненападении?
Красная Армия наступает успешно. Это будет иметь громадные последствия в мировых масштабах. Сложность. Воспрянут те на Западе, кто считал, что нам не надо помогать, что мы справимся сами. Появится боязнь, что мы первые войдем в Европу,— стимул к тому, чтобы поторопиться со вторым фронтом.
8 сентября.
Продвижение на фронтах продолжается. Вспоминаю наши прошлогодние разговоры с Кобликом. Нас удивляло, что не выдвинулись новые, молодые полководцы.
Нет, жизнеспособный организм неизбежно порождает новые силы. Появились Рокоссовский, Жуков, Конев, Воронов и многие, многие другие. Великие битвы (под Москвой, Сталинградом и Орлом) выиграли молодые советские генералы.
Опять на обнаженных ветках густо щебечут окрепшие, натренировавшиеся в полетах семьи ласточек. Только осенью можно видеть такое сборище — не в воздухе, а на дереве. Скоро отлет. Египет или куда? Берега Каспийского моря?
За год я сильно поседел.
Месяца два тому назад в нашей Ударной гастролировал фронтовой джаз Смитта. Он завез песенку из еще не выпущенной в прокат кинокартины «Два бойца».
Она очень привилась в армии. Было время, все пели «Синий платочек», много пели «В землянке» А. Суркова. Одно время на «Землянку» был наложен запрет. Потом изменили одну только строфу и опять распевали.
Вот эта строфа:
Ты теперь далеко, далеко, Между нами снега и снега.
До тебя мне дойти нелегко, А до смерти четыре шага.
По поводу таких песен начальник отдела агитпропа фронта Кульбакин у нас на совещании сморозил: «К черту лирику!»
Но потребность человеческой души вытащить из самой себя на свет божий и выстонать все неясное, темное, щемящее так велика, что, запрети одно, она будет выпевать себя в другом.
Мужчину на три года отделили от женщины, от гнезда, от ребят и хотят, чтоб он молчал лицом к лицу со смертью.
Конечно, не надо культивировать грусть, но запретить ее — это все равно что «запретить видеть сны» (сказано было когда-то Луначарским против тех, кто боялся давать детям сказки).
Так вот, «Темную ночь» из кинофильма «Два бойца» теперь поют все поголовно.
Темная ночь. Только пули свистят по степи.
Только ветер гудит в проводах. Тускло звезды мерцают. В темную ночь ты, любимая, знаю, не спишь И у детской кроватки тайком ты слезу утираешь.
Как я люблю глубину твоих ласковых глаз, Как я хочу к ним прижаться сейчас губами... Темная ночь разделяет, любимая, нас,
И тревожная, черная степь залегла между нами. Верю в тебя, дорогую подругу мою,
Эта вера от пули меня темной ночью хранила. Радостно мне, я спокоен в смертельном бою.
Знаю, встретишь с любовью меня, что б со мной ни
случилось.
Смерть не страшна, с ней не раз мы встречались в степи, Вот и теперь надо мною она кружится.
Ты меня ждешь и у детской кроватки не спишь, И поэтому, знаю, со мной ничего не случится.
У Лисаветского в семье трагедия, непередаваемый ужас. Что можно сделать для этого человека, как ему помочь?
Поднимаюсь на крыльцо нашей избы и вдруг слышу за дверью его голос:
— Четыре еврея в одном только отделении агитации и пропаганды. А не много ли это, товарищи?
И тут загремел металлический голос Баршака:
— Встать! Не забывайте, Лисаветский, что вы разговариваете со старшим. Извольте выполнять то, что вам приказывают. Возьмите свой рапорт обратно. Вы — лектор, и нечего изображать из себя библейского Маккавея.
Смягчившись, Баршак добавил:
— Не делайте глупостей. Возьмите себя в руки.
Я хотел было сделать «налево кругом» — полный разворот, но как раз, когда Баршак закончил, подо мной в сенях громко скрипнула половица. Мне больше ничего не оставалось, как открыть дверь и переступить порог.
Баршак, Лисаветский, Коблик и Кунин были явно смущены моим появлением и даже не попытались это скрыть. В наступившей тишине Баршак разорвал какую-то бумагу.
После Коблик сказал мне, что Лисаветскому пришло письмо: фашисты умертвили в душегубке его отца и мать, а сестру изнасиловали и повесили. Лисаветский попросил направить его в какую-нибудь стрелковую роту простым бойцом, но Баршак разорвал его рапорт.
Весь остаток дня я не решался не то что заговорить с Ли-саветским — я боялся взглянуть ему в глаза. Он сам подошел ко мне, когда я вышел за ворота размяться на свежем воздухе. Он подошел ко мне и таким тоном, как будто мы уже условились об этой встрече, сказал:
— Я сдохну от стыда, если сам, собственноручно не убью хоть одного фашиста. Я не могу больше трепать языком. Не могу. Мне надоело: «Ганди поехал в Данди». Мне стыдно за тех евреев, которые покорным стадом идут живыми в печь крематория. Я сгораю от стыда за тех евреев, которые покорно суют свою голову под топор. Хватит! Я буду сам убивать фашистов. Клянусь вам честью моего отца и моей матери!
Сказав это, Лисаветский смертельно побледнел, как бы сам испугавшись того, что он только что наговорил. Впиваясь в меня своими сумасшедшими в эту минуту глазами, он продолжал, уже не в силах остановиться:
— Не верите? Когда-нибудь вам будет стыдно за то, что вы не поверили мне хотя бы на одну