— Ну раз нельзя — тогда я как-нибудь в другой раз, — сказал я и сошёл с крыльца.
За спиной лязгнул засов, скрипнула дверь.
— Ваше благородие?
Я обернулся. На пороге стояла Настасья. Рукава рубахи закатаны до локтей, руки перепачканы чем-то жёлто-зелёным — то ли пыльца, то ли растёртые листья… Волосы собраны в узел на затылке, из которого выбились пряди. На щеке — мазок того же жёлтого. И выражение лица — от раздражённого к смущению и обратно, и всё это за одну секунду.
— Простите, барин. Я думала, это опять кто-то из деревенских. Повадились ходить, то зуб болит, то дитё не спит, то корова не доится… Случилось чего?
— Да нет, — сказал я. — Просто минутка свободная выдалась. Первая за три дня, если честно. Решил зайти, спросить у тебя кое-что, но, вижу, не вовремя…
— Да вы проходите, — она отступила в сторону.
— Так ведь нельзя же, — я кивнул на дверь.
— Вам, — она сделала ударение на этом слове, — можно.
Мне не осталось ничего, кроме как развести руками, усмехнуться и войти.
Внутри было… интересно. Вот, пожалуй, самое точное слово. Не бедно, не богато — интересно. Печь, лавки, стол — всё как в любой избе. Но на этом сходство заканчивалось.
Под потолком висели пучки трав — десятки пучков, сотни, перевязанных бечёвкой и развешанных на жёрдочках так густо, что потолка было почти не видно. Пахло сложно и пряно, и с каждым шагом менялся запах — мята сменялась полынью, полынь — чем-то цветочным, сладким, отчего слегка кружилась голова, этот запах переходил в терпкий, почти мускусный…
На полках вдоль стен были расставлены глиняные горшочки с деревянными крышками, каждый был подписан аккуратным почерком. Рядом — мешочки из грубого полотна, перевязанные разноцветными нитками. Стеклянные бутылки с тёмными и светлыми жидкостями. Сушёные грибы на нитке, связка чесноку. И книги — три или четыре потрёпанных тома на отдельной полочке, прикрытые чистой тряпицей.
Я невольно вспомнил подвал на Ведьмином острове, где хранились материнские вещи. Похоже, очень похоже — та же логика расположения, тот же принцип: всё под рукой, всё на своём месте, каждый горшочек знает своё имя. Только там было заброшено и пыльно, а здесь всё живое, рабочее, тёплое…
— Присаживайтесь, барин, — Настасья кивнула на лавку у стола. — Чаю?
— Не откажусь.
Она засуетилась у печи — привычно, ловко, без лишних движений. Сняла с крюка глиняный чайник, плеснула кипятку в кружку, бросила щепоть чего-то из одного мешочка, щепоть из другого… Отвар зашипел, запахло цветами, целым букетом, и от этого букета в голове как-то сразу прояснилось, будто протёрли мутное стекло.
— Цветочный, — сказала Настасья, ставя кружку передо мной. — Бодрит, голову чистит и настроение поднимает. Это если совсем коротко.
Я благодарно кивнул и отпил из кружки. Чай был горячий, чуть горьковатый, и с приятными медовым послевкусием. Хорошо…
Пока пил, я огляделся. На рабочем столе у окна были нож, каменная ступка, горстка засушенных лепестков жёлто-зелёного цвета. Рядом — банка, в которой таких лепестков было ещё с полфунта. И немного порошка, в который Настасья, видимо, уже успела часть растолочь, прежде чем я её прервал своим визитом. Вот этой пыльцой у неё и были перепачканы руки.
Было в этом что-то… правильное. Смотреть, как кто-то занимается своим делом — настоящим, не из-под палки, а потому что умеет и любит. Как Кузьма у наковальни. Как Григорий в лесу. Как Настасья — здесь, среди своих горшочков и трав.
— Так зачем пришли, барин? — спросила она, присев напротив и обхватив ладонями свою кружку. — Чего спросить-то хотели?
Я помолчал, собираясь с мыслями. Потом решил — а чего тянуть? — и рассказал.
Всё без утайки. Про призрака матери, что указала мне дорогу на ведьмин остров. Про Никодима. Про клятвы, что связывали и живых, и мёртвых. Про то, что написано в «Некронике» — что призраками становятся только невинно убиенные, и это означало, что и Никодима, и мою бедную мать, которую я не знал и не помнил, кто-то убил…
О том, что совсем не понимаю, что с этим всем делать — тоже рассказал, хоть и было это необязательно. Просто хотелось облегчить перед кем-то душу. Перед кем-то, кто поймёт, о чём я говорю. Устал я весь этот груз в себе тягать, если честно…
Настасья слушала, не перебивая, и по мере моего рассказа лицо её менялось. При упоминании матери она нахмурилась, при слове «убита» — сжала губы. Когда я дошёл до клятв, медленно опустила кружку на стол. Когда я замолчал, она тоже молчала — долго, с минуту, может больше.
— Про призраков я вам ничего не скажу, барин, — произнесла она наконец. — Мой дар — другой природы. Я их чувствую — как сквозняк, что ли, или как холодное пятно в тёплой комнате. Но не вижу и не слышу. Так что тут я вам не помощница. Да и с клятвами не помогу. Я ж не знахарка, не ведунья. Простая деревенская травница. Знаю, как отвар смешать, чтоб бодрил и спать не давал. Знаю, как здоровье вернуть. Знаю даже, как мертвяцкую порчу вытянуть. Но это…
Она покачала головой.
— Слыхала, что такое бывает. Мать упоминала. Но подробностей не знаю.
Я вздохнул. Чего-то подобного я и ожидал, но всё равно было досадно.
Настасья молчала, глядя в стол. Потом подняла голову, и я увидел, что лицо у неё изменилось. Раздражение, с которым она открыла дверь, и деловитость, с которой заваривала чай, — всё это ушло. Осталось что-то другое. Тихое. Грустное.
— Значит, вашу мать убили, — сказала она медленно, будто пробуя слова на вкус. — Значит, правда. Я… подозревала. Слухи-то ходили разные. Старики шептались, что не своей смертью ушла. Но одно дело слухи, а другое… — она помолчала. — Я ведь её помню, барин. Смутно, совсем мала была. Но помню. Добрая была, приветливая. Меня по голове гладила, пряник дала как-то. И улыбалась так… тепло. А потом — раз, и нету. И никто ничего не говорит, только шепчутся по углам.
Она не договорила. Помолчала, потом заговорила — тише, другим голосом:
— Моя мать тоже… Не так, конечно. Её не убивали. Она просто… не смогла. Столько людей вылечила —