Мои семнадцать...



БАБИЙ ВЕК
Повесть
Сорок лет — бабий век.
Век прожить — не поле перейти.
Не поле красит человека — нива.

Уйду от тебя по росе
1
Близко к вечеру разразилась гроза. Таким кромешным ливнем, с такой первобытной силой обрушилось небо на землю, что она загудела, как барабан, мало того — задымилась. Живо вскипели ручьи, побежали. И бурлили они еще долго после того, как проглянуло солнце, вскинулась вполнеба сочная радуга и все окрест засияло, будто усыпанное драгоценными дарами.
Нюра шла берегом пруда. Воды его успокоились, и по их ликующему сиянию только от редких капель, бог весть где проблуждавших, расходились ленивые круги, гасили друг дружку и вновь рождались, чтобы тут же умереть. Мир, как весенняя изба с промытыми и распахнутыми настежь окнами, радовал теплой тишиной и свежестью дыхания.
«После грозы вода — что парное молоко», — вспомнилось Нюре. Она невольно замедлила шаг и огляделась. Никого…
Улица скрылась за прибрежными зарослями ольховника — уремы. Внизу, на плотине, одиноко чернела исхлестанная ливнем мельница. На том берегу, на открытом взгорье, стояли три дома, плотно обложенные черемуховой зеленью в палисадниках. Туда и спешила Нюра.
В одном из тех трех домов жил Степан, славный парень. И Нюре надо было увидеть его, остаться с ним с глазу на глаз и передать, нет, не передать, а дать ему понять, что его сегодня вечером ждет, нет, не ждет, а что сегодня вечером у правления он может встретиться с Василисой, первой красавицей села, она приехала, вернулась из района, она выйдет, нет, не выйдет, а может только показаться на улице, и пусть Степан не дрыхнет, придет к месту встречи вовремя, нет, лучше загодя, — вот с каким поручением шла Нюра на тот берег.
Ей было жалко Степана. Нынче в зиму он выучился на тракториста. И когда учился, и когда работать начал — все бегает в Потаповку, в МТС, туда и обратно каждый день. А это ровным счетом десять верст. И все из-за Василисы. А она что? Извела парня, да и только! То так его унизит, то этак, то еще как-нибудь похлеще. Бывает, милостиво улыбнется ему, но тут же, не успеет парень обрадоваться, как она опять поведет свой нос в сторону. И вянет Степан. И сохнет. Однажды он при всем честном народе в последнем отчаянном рывке развел гармонь свою, бросил ее оземь и растоптал, раздробил, вмял в податливую весеннюю землю. Стало тихо на улице, и только на Василисиных губах, растянутых в нехорошей улыбке, щелкали, точно выстрелы, бойкие каленые семечки. А назавтра Нюра, верная подружка, послушная посыльная, привела его вот сюда, к мельнице, под этот вот расщепленный надвое тополь. И оставила их, несуразных, чужих друг другу, вдвоем.
Разве так надо любить!
Нюра прошла мимо мельницы, которая оказалась на замке. Настороженно косясь в обе стороны — на близкое зеркало пруда и на заросшую ольхой запрудную пропасть, — прошла по гребню плотины. У водосброса было шумно. Тугой седой водопад зло разбивался о бревенчатый настил и, усмиренный, мягко соскальзывал в бучило. Здесь тянуло прохладой, терпким смешанным запахом тины, рыбы и мокрого белья. Нюра постояла в раздумье, воровато оглянулась туда-сюда и спрыгнула к воде.
Живо слетели с ног сандалии, тяжелые, с рваными наростами грязи. Оставшись нагишом, Нюра присела, собралась в плотный, вдруг ознобевший комок: застыдилась своей белой-белой и мальчишески худой наготы. И было немножечко смешно видеть руки в длинных, до локтей, а ноги в коротких, до колен, чулках жесткого загара. Ей вдруг стало обидно. Все время в поле, все время в работе, аж хребет трещит. И морозный ветер, и знойное удушье — все на ее пути… А возьми-ка ту Василису — семилетку закончила и на медсестру выучилась и ходит теперь белой лебедью по селу. И ножки у нее стройные, точеные, с ровным золотистым загаром. А тут что? Нюра слегка выпрямилась и взглянула на свои ноги…
Провалиться бы на месте — одни тугие узлы мускулов! Черны, что грифельная доска. Бери мел и решай на них любые задачки. Не ноги, а безобразие! Разве кто полюбит такую? Разве кто заметит? А и заметит, так отвернется!
Нюра осторожно ступила в воду, в ее манящую прозрачность. Если не смотреть, так и вправду не знаешь, что ноги уже в воде, — она всамдель теплая-теплая. Дно уходит вниз, мягкое, как масло, скользкое и приятно холодное.
Ее на миг поразила странность происходящего: низкое солнце, облака с цветовыми переливами от белоснежного до зловеще-черного — величественная игра света, захватывающая дух, как предзнаменование, — и тишина, тишина, безлюдье! Будто Нюре одной, пусть на короткое время, взяли да доверили весь белый свет — властвуй, девка, но смотри не балуй! Да разве она совсем без ума!
Нюра купалась долго, забыв обо всем, заодно и о поручении своем, заплыла далеко на середину пруда, где под щетинистой осокой зеленел островок, но выйти на сушу побоялась: а вдруг все же она не одна в этом мире!
Да и теплее было в воде.
А в уреме между тем пел соловей. Пел в одиночку. То ли он запел раньше условленного часа, и потому его никто не поддерживал, то ли он один прилетел сюда, на простор, и пел теперь только для себя. Нюра хорошо понимала его: на людях много не напоешь — у каждого есть что спеть, и только здесь, доверившись тишине, отдавшись покою, от слова до слова услышишь свою песню…
2
Когда Нюра подплыла к затвору плотины, солнце опять скрылось за тучами, серыми, обложными, стало по-вечернему сумеречно и холодно — хоть из воды не вылазь, и заморосил мелкий и тихий дождичек. Было похоже, что это надолго — на весь вечер, а то и ночь.
«Так вам и надо! — подумала Нюра о тех двоих и засмеялась. — Будет вам сегодня свиданьице!»
Сходя с плотины, она встретилась с мельником, высоким худым стариком. Это был дед Степана, звали его Степаном же.
— Купалась, поди! — радостно удивился он.
— Купалась, деда!
— Счастливой будешь!
— Спасибо, деда!
— На здоровье!
Дед Степан засмеялся добрым, тихим, себе на уме смехом,