Таков последний результат сократического мифа. Вне людей слова и вне обосновывающей речи слово пусто – оно просто не имеет значения. Что есть человек? Что есть истина? Что есть кровать и стул? Звук пустой. Но, может быть, слово и впрямь открыто созерцанию? Никакое созерцание универсалий не позволило бы, однако, Сократу увидеть стул рококо, кровать модерн, Христа и Понтия Пилата, обращающегося к Нему с вопросом: «Что есть истина?». Слово в обыденном употреблении, значение которого тщятся определить Соссюр и прочие, просто не имеет никакого значения. Значение слова не определяется его местом в повседневности, и его эволюция не является естественной эволюцией «духа народа» или «духа времени». Значение слова определяется его истолкованием, а его эволюция – попытками его творческого осмысления, в том числе и структурализмом Соссюра.
Сфера повседневного существования является сферой неуверенности и неясности смысла. Когда повседневно живущий человек хочет осмыслить свою жизнь, он обращается к слову, к учению, а не застывает в молчании. Сократа соблазнило «молчаливое большинство». Молчание соединяет, а речь разъединяет. Но молчание иллюзорно, а речь сообщает истину постольку, поскольку она обосновывает действие человека, произносящего эту речь. Люди слова, разумеется, всегда оказываются в разрыве между словом и делом, но именно в этом разрыве формируется пространство для творческого акта: для нового слова и нового дела. Этот разрыв очерчивает, разумеется, лишь ситуацию интеллектуальной элиты. Поэтому слово обладает ограниченной мощью в обществе. Его убедительность убедительна для немногих. Для большинства же всякая речь остается пустым звуком. Она не убеждает, хотя и признается истинной и даже является истинной. Ее неубедительность служит в таком случае признаком границы речи вообще. Иллюзия, порожденная Сократом и затем развитая всей последующей традицией, состоит в том, что истина всегда и во всех случаях убеждает, ибо все люди знают в глубине души истину и их речи внутренне указывают на нее. Люди лишь не созерцают ее сознательно, и дело философа – представить им наглядно и с очевидностью смысл их собственных речей, которые они не могут не узнать, как не может, в конце концов, человек не узнать собственного отражения, глядясь в зеркало, хотя бы он и видел его в первый раз. На деле же эта претензия философии беспочвенна, ибо убедительная речь философа опирается на его собственный опыт, которого не имеют другие люди, и он не может их убедить, только проведя некоторые аналогии между собой и ими – аналогии, которые всегда можно поставить под вопрос. Это не означает, что речь философа всегда убедительна только для него самого, но это значит, что она не автоматически убедительна для всех. И ее убедительность в первую очередь зависит от того, насколько сама фигура философа и сам его опыт признаются другими людьми сходными с собой или различными и в чем они признаются сходными и различными и т. д. Сократ понимал это, ибо хотел быть «как все». Однако насколько само это желание является всеобщим? Настолько же, насколько распространено желание быть ни на кого не похожим. И во всяком случае, Сократ проявил в своем желании быть «как все» волю, которая выделила его из среды других людей на тысячи лет. Обвинители и судьи Сократа бессознательно осуждаются нами, ибо мы бессознательно верим в то, что они были убеждены Сократом, что он открыл им глаза так же, как и другим. Таковы правила игры в мифе о Сократе. Но едва ли таковы были факты, если можно в таком случае говорить о фактах.
До Сократа миф и священнодействие – то есть сама истина – были отгорожены от обыденной жизни определенными пространственными и временными рамками. Сократ сломал эти рамки и создал иллюзию всевластности смысла. Аналогичным образом в дальнейшем поступили протестантские реформаторы и просветители. Их демарш был оправдан, поскольку чисто внешние границы культового пространства и времени сами оказались профанированными своей материально-земной фиксированностью. Но граница между словом и миром и между словом и властью все же имеется. И если слову следует предоставить свободу в его способности убеждать, то только в той мере, в которой люди слова должны быть в качестве таковых лишены всякой мирской власти. Государство философов – катастрофа прежде всего для самой философии. Лишь выступая на равных с другими сословиями, люди слова могут быть на деле вынуждены к творческому действию.
Миф о Сократе представляет, таким образом, некое отношение мыслителя к миру и обществу. Отношение, в котором роли раз и навсегда распределены. И уже все равно, Сократ ли обнаруживает перед афинянами их подлинное знание, Фрейд ли перед пациентами – их бессознательное, Маркс ли перед рабочими – их классовое сознание или Леви-Стросс перед индейцами – их мифологическое мышление. Фокус не может не удаться, ибо мир устроен так, что он должен удаться. Какова бы ни была философия, само место философа и его роль предопределяют весь ход дела.
VI
Но что же историческая наука и культурология, с которых был начат разговор?
Теперь ясен ход дела. Все богатство мировой культуры притекает к исследователю через посредство его непосредственного окружения, через его настоящее и через ту культуру и ситуацию в ней, которую он проживает. Исследователь обладает, тем самым, очевидным уровнем здравого смысла: уровнем сознания его современников. Вместе с тем исследователь способен вообразить себя как бы свидетелем иных веков: Сократом в царстве инков и на островах Меланезии. Пусть даже инки и не узнают уже, бедные, о его присутствии и не смогут его осудить по своим законам, но во всяком случае он лишь отчасти, но исполнит свой долг: опишет на основании того, что инки говорили и делали, то, что они думали и имели в виду «на самом деле». При этом собственное время исследователя предстает перед ним как одно из многих. Его познающая способность пребудет, таким образом, в пустоте чистого созерцания.
Обе эти позиции постоянно перекрещиваются между собой в многочисленных ныне спорах герменевтики и структурализма, понимания и описания и т. д. Они были впервые сведены в одну Гегелем: настоящее время исследователя именно и характеризуется духом историзма и сопоставления культур. Они были вновь разведены и сведены Хайдеггером: исследователь всегда во власти того раскрытия мира, в котором он