ПОЧИСТИ.
– Непростая задача, да?
Когда крышка поднялась со скрипом, я ожидал, что почувствую пудровый аромат, царивший в помещениях «Брендивуд, Прайс и Харпер», но посреди белоснежной сорочки лежала безошибочно узнаваемая свежая человеческая какашка. В темные первые сменницы новогодья мастеру Мэзеру приходили подарки от коллег, коробки и посылки. Смола, моча и навоз, все изукрашено записками, каракулями, непристойностями. Я слушал, сжимая кулаки, как он бормочет, что все почистит. Но жизнь мастера Мэзера всегда была такой – по крайней мере, я это внушал себе, старательно игнорируя тот факт, что его плоть все больше напоминает подсвеченный изнутри студень; а еще были тычки локтем, иносказания, обеденные сэндвичи с нитями слюны. Все, что он сделал, показав мне мерзкие подарки, – это познакомил меня с более глубоким уровнем мира, в котором всегда обитал. Но я ощущал и разделял досаду его коллег. «Это его точно приведет в чувство. Он наконец-то поймет, как все устроено на самом деле». И все-таки во мне было кое-что похожее на мастера Мэзера. Безногие и безрукие нищие, мертвоглазые дети, старики, тихо мерзнущие в своих креслах от одного визита сборщика арендной платы до другого. А где-то – усыпанные цветами променады, огромные парки, устремленные в небо здания. Невзирая на политическую осведомленность, коей я обзавелся благодаря Блиссенхоку, мне частенько тоже было трудно разобраться в окружающем мире. Неужели теории денег достаточно, чтобы объяснить, почему коллеги мастера Мэзера с ним так поступали? Существовал какой-то тайный, но жизненно важный контрапункт к волшебной песне, пронизывающей всю Англию, но я по-прежнему был к нему глух.
Лондон накрыло плотным снежным одеялом. Окна Хаундсфлита обросли седыми бородами, а дети, осмелевшие в этом изменившемся мире, осыпали меня снежками и оскорблениями, когда я направлялся в сторону Санрайз-Кресент одним февральским утром, в третьесменник. Серая пелена пара и шума поднималась над крышами, рождаясь в загонах оказавшихся взаперти из-за непогоды ямозверей, и наполняла плотный, спокойный воздух. И в номере 33, «Паркрайз», болтали о том, что когда мастер Мэзер отправился к своему мусорному баку, он не оставил следов на снегу, а в номере 46, «Спинни», – что его следы представляли собой отпечатки дьявольских копыт. Дети показали мне улики среди дырочек от мочи, которыми они пометили его заснеженный палисадник.
Я постучал в его дверь кулаком, в глубине души надеясь, что сегодня мне не откроют. Но мастер Мэзер выглянул наружу. Его глаза запали, покраснели и потемнели. На лице и руках появились выцветшие пятна, похожие на гниль. Я заставил себя войти и последовать за ним туда, где груды одежды сияли ярче прежнего в тусклом зимнем свете, льющемся из окон, и он, дыша со свистом, показал мне тяжелую коричневую сумку, из которой сочилась какая-то жижа. На сумке светилось послание: ТЫ ГРЕБАНЫЙ ТРОЛЛЬ. К стыду своему, в тот день я взял у мастера Мэзера деньги за аренду, как всегда; банкнота в десять шиллингов была привычным образом вычищена и выглажена, кроны и пенни отполированы. Я поспешил прочь, увязая в снегу, и мне вслед неслись детские голоса – насмешливые, сердитые; еще одна, визгливая часть песни Лондона. Я представил себе, чем мог обернуться инцидент безудержной травли в «Брендивуд, Прайс и Харпер». Скопище глумливых рож, и распятое пухлое тело мастера Мэзера, которому заливают в рот белую жидкость из чаши для эфира.
Когда я вернулся в Санрайз-Кресент, чтобы получить плату за следующую сменницу, снег растаял, а воздух сделался почти раздражающе теплым и ярким. Гильдейские дни в этом районе были совершенно заурядным явлением, и я, направляясь к ряду домов через заболоченные футбольные поля, поначалу решил, что сегодня празднуют один из них. На улице суетились маленькие девочки, волоча за собой подолы, словно флаги. Мальчики спотыкались о рукава костюмов. Любая стоявшая на крыльце мать выглядела нарядней обычного. На одной было платье в карамельную полоску с рукавами-фонариками. Другая рассеянно полировала вазу, скомкав боа из черных перьев. Проигнорировав свой обычный распорядок визитов, я направился прямиком к дому мастера Мэзера, но при этом почувствовал, как все вокруг виновато прячутся, закрывают двери. Я взглянул на его знакомый фасад, пронумерованный и решительно безымянный. Дому, который ты хорошо знаешь, достаточно незначительных перемен, чтобы показаться заброшенным. Я постучался и услышал эхо, которого никогда не было, когда все комнаты оставались заполнены бельем, ныне разграбленным соседями. На приколотом к двери уведомлении были оттиснуты крест и буква «П» Гильдии собирателей.
Не было ничего необычного в том, что арендатора выгоняли с террас Хаундсфлита, и реакция соседей – неважно, пришлось ли им иметь дело с троллем, больным, банкротом или тайным нарушителем гильдейского устава, – почти всегда представляла собой одинаковую смесь ужаса и облегчения. «Что, его больше нет?» «Жаль, но мы тут ни при чем…» «Скажем так, скатертью дорожка». «Бедный старикан…» «Он вроде никому вреда не причинил?» И последнее: «Полагаю, его отправили в Сент-Блейтс».
Если в Йоркшире и Браунхите был Норталлертон, то в Лондоне – Сент-Блейтс. Во всех смыслах это было заведение, почти такое же знаменитое, как Ньюгейт или Бедлам, и воспетое в горьких песнях из репертуара мюзик-холлов, которые звучали под занавес пирушки или в пивных самого низкого пошиба, хотя мало кому случалось его посетить.
Дом номер 19 по Санрайз-Кресент теперь назывался «Хилл-хаус» – «Дом на холме», хотя никакого холма там не было и в помине, – и сегодня, постучав новым медным дверным молотком и проследив взглядом за мальчишкой, который убежал за мамой по знакомому, но странно пустому коридору, я спросил себя, рассказали ли его новым обитателям о мастере Мэзере. Я, конечно, не собирался этого делать. И тут появилась мистрис Уильямс, вытирая пену с рук; она едва на меня взглянула, всучила влажный комочек денег и закрыла дверь. Я поставил галочку в своей учетной книге и медленно пошел прочь. После рассеявшегося тумана и краткого ощущения солнечного тепла Лондон погрузился в один из тех спокойных дней, которые, кажется, реют вне времени и сезона, когда часы тянутся, экипажи проезжают, лица проплывают, а улицы бесконечно переходят друг в друга, и ничего не меняется. Лето, наступающий Новый век, казались невероятно далекими, а моя сумка наполнялась деньгами. Не совершив и половину обхода, я повернул к конторе владельцев недвижимостью.
За суетой, за железными прутьями прилавка, дальше которого меня никогда не пускали, в заведении стоял характерный запах – пот, бумага, теплый металл – денег, в которых знали толк. Все они были распределены по ящикам, сложены блестящими столбиками, перевязаны резинками и взвешены на весах, как сахар, когда я высыпал