Белослава вскрикнула, спрятала нос в одеяло. Повторила тоненько:
– Это ещё зачем?
– Вот простофиля! Ивана проучить!
– Ивана? – У Белославы глаза округлились, подальше отодвинулась от Велимиры. – На сына царского русалок вздумала натравить?
– Ну а чего, – подбоченилась Велимира. – Надо, чтоб последнего ума его русалки лишили. Защекотали чтоб до одури.
– Ты сама, Веля, последнего ума лишилась, – слабо ответила Белослава. – На что тебе это?
– А ну как царь-батюшка передумает? – опасливо прошептала Велимира. – А ну как опять решит, что полоумный этот царём должен быть, а не мой Ратенька?
Белослава нахмурилась:
– Так что ж, ты Ивана со свету сжить задумала?
Велимира закусила губу, побледнела. Придвинулась к Белославе:
– Шепотки всякое шепчут. Только со свету сжить всё же другое совсем… Нет… Я только хочу, чтоб защекотали его, чтоб язык отнялся, чтоб воды наглотался да совсем глуподырым стал.
Белослава качнула головой. Сказала решительно:
– Не надо так, Веля. Ничего он дурного тебе не сделал.
– Он не сделал – зато лягушка его подсуропила [181]! Не помнишь, как опозорила она нас перед царём-батюшкой? Неужто проучить не хочешь? Намучается с Иваном своим – будет знать, как жён царских обманывать!
Белослава хмурилась, наматывала кончик косы на палец.
– Не помнишь, как краснели перед батюшкой, как поносил он нас? – напирала Велимира. Разрумянилась, тяжело дышала. Кусала пальцы. – Такую рубаху только в чёрной избе носить! Такой хлеб только собакам на двор!
Так она похоже царя передразнила, что прыснула Белослава. Тут же зажала рот. Спросила:
– А корки-то тебе зачем?
– Так русалок разбудить в ручье, – досадуя на невесткину недогадливость, бросила Велимира. – Спят они уже, зима скоро. Караваем бы их будить надо, но мы с тобой корки им бросим: на них колдовство лягушкино осталось, да к тому же больно много чести девкам этим речным бесстыжим – караваем будить!
– А всё ж таки не по душе мне это, – вздохнула Белослава, теребя косу.
– Тьфу на тебя! – воскликнула Велимира. – Трусиха! Так и будешь под пятой у лягушки ходить? Изжить надо их, чтоб выгнал батюшка из дворца, чтоб мы тут первые были, а не дрянь болотная! Не смешно тебе, Белослава, не стыдно, что первая рукодельница да умелица из болота выскочила и нас с тобой, жён царских, за пояс заткнула?
– А если поймают? – шепнула Белослава. Пролетела тень по её лицу, заплескались в глазах тёмные искры. Может, Жела́на вспомнила, что на её руках глазки в последний раз закрыл…
– Языком трепать не станешь – не поймают, – отрезала Велимира. – Мы тут в своём доме, в своём праве. Мне и сны снились верные: как лягушку из дворца выгоняю, как ползёт от ручья тьма, глотает… Ивана… – Велимира захлебнулась, сжала виски ладонями. – Просто так, думаешь, снилось? Не просто! Знак это! – Закашлялась, покосилась на лукошко. Зашептала, озираясь: – А тьма-то… наползает всюду… Страшные сны… Ох, страшные…
* * *
Лодка покачивалась на прибрежной волне, к самой воде наклонялись ели. В берёзовом перелеске вздыхал мрак, зажигались звёзды над макушками сосен, а у реки под кронами, среди папоротников, светился ещё закат, и пахло отцветающим тихим днём: влажными травами, ягодным соком, бескрайним прохладным небом.
Дремали в зарослях домовые. Показалось Василисе, будто различила она в плеске вёсел шепотки теней с близкого Край-Болота; покорзилось, услышала голос Цыбы. Тоска пила сердце пуще, хлеще прежнего.
– Отчего пригорюнилась? – спросил Иван, отталкиваясь веслом от коряги.
– По дворцу батюшкиному скучаю, – тихо ответила Василиса.
– Если бы меня батюшка в лягушку превратил да в болоте запер – вот уж вряд ли я б по нему скучал.
– Ты так думаешь, оттого что каждый день с ним рядом, – раздумчиво молвила Василиса. – Каждый день его видишь, каждый миг с ним заговорить можешь и живёшь в доме своём родном. Но если бы заставили тебя отсюда уйти…
Иван направил лодку к середине озера, туда, где раскатывалась уже лунная дорожка; в воде плавала хвоя, тянулись травы. Ответил неторопливо:
– Может, и правда. У меня самого сердце ёкнуло, когда возвращались с болота. Увидал башни Крапивы-Града и будто про всё позабыл – так домой захотелось. Такова, видать, память. Плохое забывается… Доброе остаётся.
– Вот и я так же. Увижу только батюшкин дворец – всё забуду.
– Может, и не забудешь.
– Во сне – всегда забываю.
Василиса закуталась в платок, принялась стягивать кувшинки к лодке. В камышах затянули вечернюю песню ржанки, занялась лунная зорька, гуще и гуще сыпали звёзды. Скользил ил. Иван довёл лодку до самой серёдки озера, оставил весло. Протянул руки Василисе.
– Зябко?
Василиса глянула косо.
– Всегда зябко по осени. Камушки батюшкины на болоте остались. Ничего, кроме них, меня не греет.
Иван поднялся, увлёк за собой жену.
– Раздобуду тебе камушки.
– В Солони таких не водится, – усмехнулась Василиса. Закрыла глаза, слушая плеск, слушая, как стучит у Ивана сердце: ровно, гулко, будто ложечка о ставец. Совсем как у батюшки. Только у батюшки ложечка костяная, у Ивана – стеклянная.
Иван набросил ей кафтан на плечи. Не согрелась Василиса, но на щепоть, на самую крохотку всё ж стало теплей.
* * *
Осень раскатилась золотыми полями, налитыми яблоками. Велимира и Белослава ходили по мощёным улочкам в сафьяновых сапогах. Долго держались тёплые дни, а после пыльных бурь, после жгучего лета встал тихий хмурень [182] – с паутинами на ветру, звездопадами, медовыми грушами в ларях на торгу. Звенели монеты, сыпались птицам зёрна. Истомлённые летом, крестьяне выходили в сжатые поля, водили хороводы под неярким солнцем до самой ночи. Сам царь нет-нет да и выезжал на шелкогривом статном фаре по лесам вокруг Крапивы-Града. Брал с собой сыновей. Ратибору, готовившемуся на царство, редко когда доводилось выбраться. Драгомир, с оружничьим [183] пропадавший, чаще в саадашном ряду [184] дневал, чем дома. Только Иван, молчаливый, задумчивый, всегда при батюшке был.
– Поедем, Иван, прокатимся, – звал Милонег. Иван соглашался, хоть с каждым разом всё меньше хотелось оставлять одну Василису, с каждым разом всё сильней тревожился за неё. Отчего, сам не понимал. А Вася просила только: глубоко в лес не заезжай; Край-Болото недалеко – не кружи рядом… А однажды прямо сказала:
– Не езди завтра с батюшкой. Не надобно это, Иван.
– Почему?
– Недоброе чувствую.
Иван взял её за руку, обвёл пальцем золотой цветок на рукаве.
– Мне самому не в радость. Но батюшка и без того не весел, хворает. Всё вспоминает, как заперлись мы с ним во дворце, когда матушка умерла… Да про Медные Табуны рассказывает, как выжжет огнём кочевников этих, чтоб не смели деревни обирать