Ежедневная ложь
и жужжание мух
будут им невтерпеж,
но разовьют их слух.
Зуб отличит им медь
от серебра. Листва
их научит шуметь
голосом большинства.
Мухи здесь характеризуются жужжанием, трактуемым как энтропия, синонимичная лжи. Вместе с тем свойственные этим насекомым многочисленность и одинаковость сближают их с «листвой», которая ассоциируется с безликой толпой – с отвратительным поэту «большинством», подавляющем своей массой и агрессивным чувством правоты.
В «Мухе» же, действительно, последовательно проводится уподобление поэта – лирического «я» – малопочтенному насекомому из отряда двукрылых, о чем приходилось писать и мне [666]. Ограничусь здесь цитированием лишь двух строф, фрагменты из которых привел Лев Лосев в примечаниях к публикации произведения. Это развернутое сопоставление:
И только двое нас теперь – заразы
разносчиков. Микробы, фразы
равно способны поражать живое.
Нас только двое:
твое страшащееся смерти тельце,
мои, играющие в земледельца
с образованием, примерно восемь
пудов. Плюс осень.
Так же показательно соотнесение мухи и Музы, проведенное на основе паронимической аттракции: «твоею тезкой // неполною, по кличке Муза» (III; 287). Ассоциация между поэтом и мухой, между его творчеством-«пением» и ее жужжанием встречается и в стихотворении Бродского «Литовский ноктюрн. Томасу Венцлова»: «…я жужжу, точно тот моноплан – / точно Дариус и Геренас, / но не так уязвим» (III; 48).
Лирический герой «Мухи» уподоблен обреченному осеннему насекомому двояким образом: как далеко не молодой человек, вошедший в осень жизни и тоже пытающийся сопротивляться неизбежному, и как поэт. Героиня стихотворения лишена привычных для ее литературного образа отталкивающих черт, но дает ли это право считать, что автор возвеличивает ее, признавать посвященное ей произведение не только апологией, но и своего рода панегириком, как утверждает Лев Лосев? Сравнение поэта и мухи скорее не возвышает злополучное насекомое, а снижает образ стихотворца [668]. Уподобление проводится на основании приравнивания болезнетворного воздействия переносимых мухой микробов и «поражающего» влияния стихотворства, а также благодаря именованию поэзии «заразой», отсылающему как к многозначности глагола «заразить» (означающего и «передать заразу кому, чему-л.», и «передать, внушить кому-л. свое чувство, склонность к чему-л.» [669]), так и к неприятию поэтического творчества тоталитарной властью, третирующей авторов в качестве «разносчиков [идеологической] заразы». Бродский, уподобляя поэта мухе, конечно, отнюдь не отрицает ценность поэтического творчества, но эта параллель выражает самоиронию автора, а не «возвышение» насекомого.
Что касается посмертной судьбы насекомого, представленной в стихотворении, то отрадна ли она? Вчитаемся в эти строки:
XVIII
Чем это кончится? Мушиным Раем?
Той пасекой, верней – сараем,
где над малиновым вареньем сонным
кружатся сонмом
твои предшественницы, издавая
звук поздней осени, как мостовая
в провинции. Но дверь откроем —
и бледным роем
они рванутся мимо нас обратно
в действительность, ее опрятно
укутывая в плотный саван
зимы…
<…>
XX
Отпрянув перед бледным вихрем,
узнаю ли тебя я в ихнем
заведомо крылатом войске?
И ты по-свойски
спланируешь на мой затылок,
соскучившись вдали опилок,
чьим шорохом весь мир морочим?
Едва ли…
XXI
<…>
…подумаю: звезда сорвалась,
и, преодолевая вялость,
рукою вслед махну. Однако
не Зодиака
то будет жертвой, но твоей душою,
летящею совпасть с чужою
личинкой, чтоб явить навозу
метаморфозу.
«Мушиный Рай» – фикция, и возвышенное «Раем» не случайно рифмуется с обыденным, бытовым «сараем». Вопрос: «Чем это кончится?», заданный лирическим «я», не предполагает в отношении мухи никакого обнадеживающего ответа: «Мушиного Рая», как известно, не существует. (Для лирического героя перспектива посмертного небытия не столь очевидна.) Конечно, можно выстроить мифопоэтический сюжет загробного существования мухи (ее «души»), обладающий символическим смыслом, и тем самым действительно превратить насекомое в некую эмблему вечности. Но Бродский этого не делает. Запах малинового варенья, метафора гастрономической, телесной радости, может быть истолкован как аналог райского блаженства и вечной жизни только иронически. Аналог такого убогого сарайного «Рая» – знаменитая свидригайловская банька с пауками:
А что, если там одни пауки или что-нибудь в этом роде <…> Нам вот все представляется вечность как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится. <…> А почем знать, может быть, это и есть справедливое, и знаете, я бы так непременно нарочно сделал! [670]
Возвращение в земной мир душ мух в виде снежинок – не более чем игра воображения лирического героя, как и предположение о том, что они принимают форму снежинок и воплощаются в новое тело, проходя через метаморфозу метемпсихоза. В случае с мухами-снежинками эта ироническая риторическая игра, действительно, основывается на выражении «белые мухи». Никакой символико-мифологической образности за ней не стоит. Но снежинка, падающая на затылок лирического героя, все же реальна. Звезда же в «Мухе» появляется как результат его ошибки. Не только муха, но и ассоциирующаяся с ней снежинка, и, очевидно, звезда в стихотворении наделены коннотациями, связанными с творчеством [671]. Но отнюдь не с вечностью и не с гармонией Рая.
Что же касается реинкарнации мухи, ее новой жизни, возвращения ее души обратно в земной мир, то это, как сказано, жизнь личинки в «навозе». Личинки, скорее всего, все той же мухи-копрофага. Повторю свои прежние слова:
О, это новое рождение, воплощение в другом теле прежнего мушиного «я», гротескное воскрешение, в коем причудливо сплелись платоническая идея предсуществования души, соблазнившая иных христианских теологов, но отвергнутая Церковью как ересь, и учение о метемпсихозе, о вечном переселении душ! Только цепь странствий замыкается в безысходный круг: из мухи в муху, из мухи в муху… [672]
Судьба мушиной души выглядит пародией мотива из лермонтовского «Ангела», где божественный вестник «из кущ райских садов» несет душу в земной мир, в «мир печали и слез» [673]. А здесь – в мир «навоза». «Слез» и «навоз», между прочим, рифмуются. В