На далеких окраинах. Погоня за наживой - Николай Николаевич Каразин. Страница 180


О книге
носить трусики. Если увижу – убью» [74]. Письмо составлено неумело с точки зрения современных экспертов по Востоку, низко оценивших «документальность» этого письма. Однако подобные ходы продуктивно формировали образ русской и советской миссии, несущей благо «диким», «нецивилизованным» народам. «Пропагандистские кампании с использованием фильмов, музыки, театральных постановок и печатной продукции всегда предшествовали изменениям в политике. Но в отличие от дореволюционной деятельности джадидов [75], такие формы просветительской работы щедро финансировались новым государством. А молодежные организации, например Всесоюзная пионерская организация, комсомол и прочие объединения добровольцев, вовлекали людей в сферу нового режима» [76]. Так зрел ориентализм советского разлива, инерция которого ощутима до сих пор.

Проза Каразина разрушает благолепие этой миссии. После 1917 г. его творчество перестало существовать – советские цензурные организации (Главлит и др.) вычеркнули его из литературной жизни. Наступило полное забвение – забвение двадцати томов прозы, опубликованной в виде полного собрания сочинений Н.Н. Каразина в 1905 г. (хотя в советское время были публикации детских книжек Каразина, но они не имели отношения к главной теме его творчества – колониальному проекту).

Один шаг выхода из забвения уже сделан: в 1993 г. опубликован сборник избранной прозы Каразина. Г. Цветов, автор предисловия к сборнику, пишет: «Видимо, с выходом этой книги творения Н.Н. Каразина можно будет отнести к „возвращенной литературе“ 〈…〉 Идеологически отточенный глаз советских издателей узрел опасные политические просчеты даже у Николая Каразина, из-за которых художник и был предан забвению, казавшемуся оправданным, заслуженным, справедливым» [77].

Соратником Каразина по «хронотопу» был прославленный живописец Василий Верещагин: оба – участники туркестанской экспансии. Верещагин, как и Каразин, тоже был прозаиком – что известно не столь широко в сравнении с его статусом живописца – думается, по тем же причинам.

Если о картинах Верещагина можно еще спорить, кто их создатель – пацифист или приверженец империи [78], то его литературные тексты однозначно свидетельствуют: он разделял имперские амбиции, в отношении к колонизируемым территориям и народам применял такие красочные эпитеты, как «восточный деспотизм», «варварство», «разврат», «содомский грех», – все то, что можно и должно искоренить с приходом русской, европейской культуры. Известен факт, что Верещагин в 1876 г. «подал военному министру докладную, где доказывал общность интересов России и Англии в борьбе с варварским мусульманским миром» [79]. Советские «толмачи» Верещагина не согласились с такой точкой зрения художника – касательно Англии, потому как «счастье» народам Средней Азии светило только из России [80]. Ныне, на рубеже ХХ – XXI вв., Верещагин-литератор тоже возвращается к читателю. Если расставлять имена Верещагина и Каразина «по ранжиру» в колониальном дискурсе, который проанализирован Эдвардом Саидом в «Ориентализме» [81], то места распределятся так: Верещагин – рупор ориентализма, Каразин – и да, и нет, скорее, он его критик. Каразин, в отличие от Верещагина-литератора, показал в своей прозе обоюдную жестокость «цивилизаторов» и «цивилизуемых», т. е. туземного населения:

«Посмотрите! – указал я адъютанту на что-то яркое, лежавшее в густом винограднике. Мой спутник задрожал и побледнел как полотно. Да и было отчего.

Это что-то – была женщина, даже не женщина, – а ребенок лет четырнадцати, судя по формам почти детского тела. Она лежала навзничь, с широко раскинутыми руками и ногами; лиловый халатик и красная длинная рубаха были изорваны в клочья; черные волосы, заплетенные во множество косичек, раскидались вокруг головы, глаза были страшно открыты, судорожно стиснутые зубы прикусили конец языка; под туловищем стояла целая лужа крови.

Даже казаки переглянулись между собою и осторожно объехали, отвернувшись от этого раздирающего душу зрелища.

А вот и наш поплатился: из какой-то очень небольшой дверки, ведущей в землянку, до половины вырытую в земле, торчали две ноги, обутые в русские подкованные сапоги; эти ноги были неподвижны. Казаки ухватились за них и принялись тащить наружу. Вытащили, – смотрим, – ничего не разберем: только и осталось человечьего, что одни ноги; все остальное буквально измолочено тяжелыми кетменями» [82] («Зарабулакские высоты»);

«Страшный вид представляла эта деревня: вся улица засорена всевозможным хламом, всюду гниют неубранные, разбухшие от июльской жары трупы… Многим пришлось взглянуть на дело рук своих более трезвым, неподкупным взглядом» [83];

«Всюду корчились и дико стонали заколотые сарты [84]. Солдаты положительно вышли из себя; вид наших израненных стрелков доводил их до бешенства» [85] («Ургут»);

«Я увидел страшную картину: целая куча тел, наваленных одно на другое, загородила почти весь проезд; некоторые были еще живы и страшно корчились в предсмертной агонии; ватные халаты дымились и тлели: видно было, что выстрелы по ним сделаны почти в упор. Группа солдат, составив ружья, стояла тут же, делая при этом кое-какие замечания; два офицера крутили папиросы и говорили что-то о разнице между бухарскими и хивинскими коврами» [86].

Каразин в каждом тексте, будь то очерк, роман, рассказ, отмечает, что местное население встречало завоевателей далеко не дружелюбно: «Из-под приподнятых кошем… выглядывали мужские и женские лица, провожая русских не совсем ласковыми взглядами… косматые собаки злобно рычали и лаяли на непривычные костюмы…» [87] («Погоня за наживой»).

Туркестанская война XIX в., став главным объектом изображения Каразина, напрочь ушла из сознания современного человека: никогда не упоминаются те десятки тысяч солдат, которые остались лежать в среднеазиатской земле, в песках пустыни, большею частью захороненные тайно от врага, чтобы он не отрыл их могилы (которых, собственно, и нет), без крестов, без каких-либо опознавательных знаков. За что сражались те солдаты? Кто-нибудь о них сегодня помнит?

<…>

Мир ему! один лежит в пустыне,

И никто не поискал,

Не нарезал имени, прозванья

На отломке диких скал;

Не творят молитвы, поминанья;

Персть забвенью предана;

У одра больного пожилая

Не корпела мать родная,

Не рыдала молода жена… [88]

Возможно, потому и «не захотели» помнить прозу Каразина, потому что в ней бесстрастно, почти документально, отражена война, не вписывающаяся ни в советскую, ни в постсоветскую идеологическую парадигму.

В изображении войны в русской литературе XIX в. неоспоримо новаторство Льва Толстого, которое сполна отображено в «Севастопольских рассказах» (1855–1856) (в «Войне и мире» присутствуют вариации и перепевы тех севастопольских мотивов). От рассказов Толстого до публикаций о войне Каразина – небольшой временной промежуток: туркестанский баталист целиком находится под влиянием своего современника. Даже персонажи Каразина вспоминают недавнюю Крымскую войну: «…а дело было в Севастопольскую еще кампанию. Так вот, стоит наш редут… (эсаул показал при этом на большой кусок швейцарского сыра), а так вот, впрочем, немного поближе (тут он тронул рукою половину холодной жареной курицы

Перейти на страницу: