Разумный муж уехал вскоре
В свою деревню, где она,
Бог знает кем окружена,
Рвалась и плакала сначала,
С супругом чуть не развелась;
Потом хозяйством занялась,
Привыкла и довольна стала.
Привычка свыше нам дана:
Замена счастию она.
<…>
Она езжала по работам,
Солила на зиму грибы,
Вела расходы, брила лбы,
Ходила в баню по субботам,
Служанок била осердясь —
Все это мужа не спросясь.
Говорить, что «старушка Ларина – это Прасковья Осипова», еще менее основательно, чем говорить, что «геттингенский выпускник Владимир Ленский – это дерптский выпускник Алексей Вульф». Но когда Ларины приезжают в Москву (и останавливаются «у Харитонья в переулке», т. е. в Большом Харитоньевском переулке – там, где прошли ранние детские годы самого Александра), выясняется, что Ларину зовут Pachette, то есть Пашенька, та же Прасковья…
И вот, уже сжегши X главу и выводя «Онегина» к финалу, Пушкин пишет Прасковье Александровне. Естественно, по-французски, как всем женщинам:

Но счастье… это великое «быть может», как говорил Рабле о рае или о вечности. В вопросе счастья я атеист; я не верю в него и лишь в обществе старых друзей становлюсь немного скептиком.
Как не обратить внимание, насколько рассуждения о счастье перекликаются с уже написанными и относящимися как раз к Лариной-старшей строками «Онегина»!
Привычка свыше нам дана:
Замена счастию она.
А еще – на то, насколько серьезно, уважительно и чест- но – не рисуясь и на сей раз не шуткуя, пишет Пушкин своей старшей приятельнице-соседке. Она не богачка, не светская львица, она не влюблена в Пушкина, ему не нужно ни обозначать дистанцию, ни завоевывать ее расположение. И поэтому для Пушкина она идеальное зеркало, в котором без помех отражается его собственное лицо.
Надо сказать, что сама Прасковья Александровна, в отличие от многих петербургских великосветских друзей Пушкина, хоть старалась, как всякая маменька, уберечь дочерей-девиц от слишком тесного общения с неженатым, знаменитым – и потому воистину «опасным соседом» (и, скорее всего, так и не уберегла, что и неудивительно), вполне понимала значение этого соседа не только для ее дочерей и племянницы Ани (Керн), но и для всей России. И потому всегда была готова его приютить (в 1824 году, в первые месяцы михайловской ссылки, жестко поругавшись с отцом, Александр до самого его отъезда дома только ночевал, а чуть ли не все дни проводил в Тригорском), дать совет, а после его смерти – сохранила все его письма.

Пушкин общался с Анной Керн в 19 лет, в 25, когда он и вспоминал «чудное мгновение» шестилетней давности, и в 28, когда она ушла от мужа и Пушкин смог, как сказали бы сильно после, закрыть гештальт. После чего, увы, утратил к «гению чистой красоты» интерес
Степень близости Пушкина с «женской молодежью» Тригорского (а это не только сестры Вульф, но и их многочисленные сверстницы-кузины) до сих пор вызывает у пушкиноведов споры, горячность которых явно превосходит значение этих дачных романов-флиртов для самого Пушкина.
В отличие от дочери Евпраксии, той самой Зизи, чья бесподобная талия упоминается в V главе «Онегина», все письма Пушкина, по семейному преданию, перед смертью уничтожившей. В 1886 году, когда на Тверской уже шесть лет стоял бронзовый Пушкин! И кого тогда могли покоробить какие-то эпистолярные вольности шестидесятилетней давности, намекающие на шалости 16–17-летней девицы – с Пушкиным?!

Тригорское.
Рисунок А.С. Пушкина
Написав Прасковье Александровне это серьезное и искреннее послание, Пушкин предпринял вторую попытку вырваться из кольца карантинов к невесте – навстречу тому самому «быть может». И снова безрезультатную – о чем, отправляя письмо из Нижнего Новгорода в Новгород Великий, он, естественно, еще не знает.
/вс-пт 9–14 (?) ноября
Пушкин выезжает из Болдина в Москву – но его останавливают в первом же карантине и отправляют обратно. В Лукоянове он пытается получить свидетельство на выезд и новую подорожную до Москвы, но вновь получает отказ. Вынужденный вернуться в Болдино, посылает жалобу нижегородскому губернатору.
/вт 18 ноября
Пишет Н. Н. Гончаровой.
Самонужнейшая надобность / четырнадцатое письмо

В Болдине, все еще в Болдине! Узнав, что вы не уехали из Москвы, я нанял почтовых лошадей и отправился в путь. Выехав на большую дорогу, я увидел, что вы правы. 14 карантинов являются только аванпостами – а настоящих карантинов всего три. – Я храбро явился в первый (в Севаслейке, Владимирской губ.); смотритель требует подорожную и заявляет, что меня задержат лишь на 6 дней. Потом заглядывает в подорожную. <Вы не по казенной надобности изволите ехать? – Нет, по собственной самонужнейшей. – Так извольте ехать назад на другой тракт. Здесь не пропускают. – Давно ли? – Да уж около 3 недель. – И эти свиньи губернаторы не дают этого знать? – Мы не виноваты-с. – Не виноваты! а мне разве от этого легче? нечего делать – еду назад в Лукоянов; требую свидетельства, что еду не из зачумленного места. Предводитель здешний не знает, может ли после поездки моей дать мне это свидетельство – я пишу губернатору, а сам в ожидании его ответа, свидетельства и новой подорожной сижу в Болдине да кисну.> Вот каким образом проездил я 400 верст, не двинувшись из своей берлоги.
Boldino, 18 Nov.
Encore à Boldino, toujours à Boldino. Ayant appris que vous n’aviez pas quitté Moscou, j’ai pris la poste et je suis parti. Arrivé sur la grand’route, je vis que vous aviez raison; que les 14 quarantaines n’étaient que des avant-postes – qu’il n’y avait de vraies quarantaines que trois. J’arrivais