Синева – до скончания дней!
Бузина моих глаз зеленей! —
начинает поэт позднее стихотворение, работа над которым заняла четыре с половиной года. Вдруг бузина меняет цвет и превращается в мелкие бусы цвета запекшейся крови. Потом ее казнят, и она становится черной и одинокой («Возле дома, который пуст, / Одинокий бузинный куст»). Наконец, в последней строфе, поэтическая мысль делает очередной скачок, и бузина превращается в один из символов века – непреодолимую стену между людьми.
Бузина багрова, багрова!
Бузина – целый край забрала
В лапы. Детство мое у власти.
Нечто вроде преступной страсти,
Бузина, меж тобой и мной.
Я бы века болезнь – бузиной Назвала…
От приметы весеннего пейзажа – до пугающего символа, от сада – к миру – таков в этом стихотворении путь обыкновенного кустарника.
Главной своей работой в 1920-е годы Цветаева считает поэмы. Даже заглавия большинства из них обобщены, масштабны, связаны со стихиями и символами: «Попытка комнаты», «Лестница», «С моря», «На красном коне», «Поэма Воздуха», «Поэма Горы», «Поэма конца».
И в гражданских, и в личных темах Цветаева исповедует единый поэтический принцип: грандиозности, безмерности, беспредельности. Для ее поэзии характерна разговорная интонация, переходящая в интонацию ораторскую. Не случайно она ощущала родство со столь же громогласным Маяковским.
Превыше крестов и труб,
Крещенный в огне и дыме,
Архангел – тяжелоступ —
Здорово, в веках Владимир!
Любовь к мужчине, родине, поэзии Цветаева доводит до предела, испытывает на излом. Она – поэт восклицательных знаков, форсированного голоса, крика, стона. Поэтический голос Цветаевой, говорил И. А. Бродский, был голосом трагедии.
Путь: поэтика быта и поэтика слова
Но к подобной манере и такой картине мира Цветаева пришла не сразу. «Не вправе судить поэта тот, кто не читал каждой его строки. Творчество – преемственность и постепенность. 〈…〉 Хронология – ключ к пониманию», – афористично сформулировала она в одной из статей («Поэт о критике», 1926). Ее ранние, юношеские стихи более спокойны, гармоничны, связаны не с говорным, а с напевным стихом. В 1913 году, издавая лучшие стихи из двух первых книг под одной обложкой, Цветаева сопровождает их программным предисловием, своеобразным стихотворением в прозе, которое определяет ее творческие задачи.
«Все это было. Мои стихи – дневник. Моя поэзия – поэзия собственных имен.
Все мы пройдем. Через пятьдесят лет все мы будем в земле. Будут новые лица под вечным небом. И мне хочется крикнуть всем еще живым:
Пишите, пишите больше! Закрепляйте каждое мгновение, каждый жест, каждый вздох! 〈…〉
Не презирайте „внешнего“! Цвет ваших глаз так же важен, как их выражение; обивка дивана – не менее слов, на нем сказанных. Записывайте точнее! Нет ничего неважного! Говорите о своей комнате: высока она или низка, и сколько в ней окон, и какие на них занавески, и есть ли ковер, и какие на нем цветы?..
Цвет ваших глаз и вашего абажура, разрезательный нож и узор на обоях, драгоценный камень на любимом кольце – все это будет телом вашей оставленной в огромном мире бедной, бедной души» (Предисловие к сборнику «Из двух книг», 1913).
Призыв запечатлевать разнообразные подробности бытия напоминает одновременно появившиеся манифесты акмеистов. Но психологическая выделенность вещей в поэзии Ахматовой или культурный контекст, в котором появляются вещи у Мандельштама, размываются потоком цветаевской страстности. На первом плане в цветаевских стихах оказывается все-таки не мир, а лирическая героиня. Дневник (личное повествование) для поэзии Цветаевой важнее, чем летопись (рассказ о событиях общезначимых). Описывая счастливые, милые подробности девичьей жизни, Цветаева одновременно создает ощущение драматизма бытия, связанного с вечными темами – одиночества, любви, времени, смерти.
Звенят-поют, забвению мешая,
В моей душе слова: «пятнадцать лет».
О, для чего я выросла большая?
Спасенья нет!
Я сегодня всю ночь не усну
От волшебного майского гула!
Я тихонько чулки натянула
И скользнула к окну.
Я – мятежница с вихрем в крови,
Признаю только холод и страсть я.
Я читала Бурже: нету счастья
Вне любви!
В лирическом дневнике Цветаева не просто фиксирует жизнь, но размышляет о ней. Ее стихи, как правило, стремятся к четкой формулировке, афоризму, венчающему строфу или все произведение.
Через много лет Цветаева вспоминала разговор с близким к акмеистам поэтом М. А. Кузминым. «Ведь все ради этой строки написано?» – спрашивает она, процитировав одно из стихотворений Кузмина. «Как всякие стихи – ради последней строки». – «Которая приходит первой». – «О, вы и это знаете!» («Нездешний вечер», 1936).
День был невинен, и ветер был свеж.
Темные звезды погасли. – Бабушка!
Этот жестокий мятеж В сердце моем – не от
Вас ли?..
О мир, пойми! Певцом – во сне – открыты
Закон звезды и формула цветка.
Предстало нам – всей площади широкой! —
Святое сердце Александра Блока.
Финальных афоризмов много в ранних стихах Цветаевой. В послереволюционное время, во время работы над «Лебединым станом», в ее поэтике происходят важные изменения. «День лирического дневника сжимается до момента, впечатление – до образа, мысль – до символа, и этот центральный образ начинает развертываться не динамически, а статически, не развиваться, а уточняться» (М. Л. Гаспаров. «Марина Цветаева: от поэтики быта к поэтике слова», 1982).
Подобные изменения, продолжает анализ М. Л. Гаспаров, резко меняют и саму структуру, построение стиха. «Ранние стихи Цветаевой, закругленные концовками, – писались с конца, начало подгонялось под конец… 〈…〉 Зрелые стихи Цветаевой не имеют ни концовок, ни даже концов, они начинаются с начала: заглавие дает центральный, мучащий поэта образ (например, „Наклон“), первая строка вводит в него, а затем начинается нанизывание уточнений и обрывается в бесконечность».
Действительно, в уже цитированном стихотворении «Маяковскому», сравнив в первой строфе поэта с архангелом-тяжелоступом, Цветаева продолжает нанизывать сходные метафорические определения: «он возчик и он же конь, он