Разговором и вообще возможностью побыть наедине (редкие гуляющие в парке не в счет) мы увлеклись настолько, что даже не обратили внимания на быстро потемневшее небо. Внезапно налетевший дождь застал нас врасплох, вдали от беседок и павильонов, куда попряталась публика, оставив нас совсем одних.
Мы пытались было укрыться под Наташиным зонтиком, но стремительному летнему ливню это была не помеха, и пришлось бежать до ближайшего большого дерева.
Сухого места под развесистым грабом было мало, и мы встали вплотную друг к другу. Наташа держалась за мое плечо, ее шляпка сбилась набок, я медленно полуобнял ее за талию и прижал к себе так, что наши мокрые лица почти касались, и осторожно снял губами каплю с ее виска.
Потом вторую.
Третью.
Она прикрыла глаза и лишь немного поворачивала голову под мои все более настойчивые касания. А когда на ее лице не осталось больше капель, я наклонился к розовой мочке уха.
Наташа всхлипнула, уперлась в меня руками и слабым голосом сказала:
– Дождь кончился. Надо идти.
Я никак не мог остановиться.
– Надо идти, нас увидят… – нерешительно прошептала Наташа.
– Да и черт с ними… – ляпнул я не подумав.
– Будет скандал… – уже настойчивей сказала она.
– Да, идем, – я с трудом оторвался от нее, проклиная викторианские условности и чувствуя, что у меня подгибаются от волнения ноги.
За всеми этими внезапными встречами и разговорами мы забыли о посылке и оставленном в санатории саквояже, и пришлось возвращаться, да и Наташе надо было переодеться. Я ждал ее в саду, когда она вышла в клетчатом платье с небольшим свертком в руках и решительно взяла меня под руку.
– Проводите меня домой.
– Разве ты живешь не здесь? – удивился я.
– Нет, на соседней улице, санаторий только для пациентов, мне только разрешают держать тут некоторые вещи.
И мы снова двинулись по улочкам Бадена до небольшого домика, утопающего в зелени и цветах. Благообразная старушка в опрятном переднике, возившаяся около розового куста, поздоровалась с «фрау Натали», провела по мне взглядом, в котором сверкнула веселая искорка, и вернулась к своим занятиям.
– Я снимаю половину дома, во второй живет фрау Эмма, она же убирается и готовит.
– Покажи мне домик, – я уже знал, что сегодня я отсюда не уйду, и по туману в ее глазах понял, что она тоже это знает.
– Тише, – сказала она, – тише.
И я снова поцеловал ее в глаза, потом в губы, потом в шею и дальше, дальше, дальше вниз.
– Я тебе нравлюсь?
Господи, девочка, да что же ты спрашиваешь… пшеничные волосы, глаза, губы, талия, бедра…
– Очень.
– Я худая, да?
О господи. Это вечное – даже самая первая раскрасавица обязательно придумает себе изъян и будет из-за него комплексовать.
– Ты идеальна, – и я ни капельки не соврал, с ее ногами можно было свести с ума всю Москву моего времени.
– Ты обманываешь…
Я просто поцеловал ее. Долго, очень долго, затем медленно оторвался, а ее руки гладили меня, будто она была слепой.
– Миша, пожалуйста… Пожалуйста… – и снова мы целовались, скидывая с постели снятую второпях одежду. И снова гладили друг друга нежно и медленно, и ее грудь прижималась ко мне, и ее длинные волосы умопомрачительно пахли молодостью, и мы сплетались и расплетались, и раскачивались и вскрикивали, пока все внутри не сжалось и все тело не полыхнуло жаром.
И мое сердце остановилось, мое сердце замерло…
Лето 1902
Надо мной в утреннем полумраке плавал беленый потолок с балками, и даже на какое-то мгновение показалось, что я в том шале в Кицбюэле, куда меня как-то раз вытащили кататься на горных лыжах.
Но слева повернулась во сне и закинула на меня ногу Наталья, и все мысли о XXI веке из головы вышибло…
Оторваться друг от друга мы смогли только после того, как к нам постучалась фрау Эмма и насмешливым голосом через дверь сообщила, что оставит завтрак на двоих на столике. И надо было вставать и ехать в Гамбург, черт бы его побрал. Будь я в своем времени – дозвонился бы, послал эсэмэски, стукнул в вацап, телегу и вайбер, наконец, отписал бы «по мылу», что никак не могу и встречу надо переносить. Но здесь это было невозможно – крутилась тяжеловесная машина больших дел, медленной связи, взаимных обязательств, в которой жившие по чужим документам люди с риском собирались в одном месте в одно время, как небесные тела на парад планет раз в сотню лет, и отменить встречу означало внести в слаженную работу десятков людей тяжелый сбой.
И еще я подумал, что было бы мне лет двадцать – послал бы я всю революцию и остался здесь, но мне не было двадцать и мне надо было ехать.
А ведь через десять лет я буду совсем старичком.
Мы умывались, поливая друг друга из кувшина, счастливо смеясь и брызгаясь, а когда я наконец разогнулся от раковины мойдодыристого умывальника, Наташа провела пальчиком по моей груди, и меня тряхнуло как током.
Вот оно, твое счастье – ты можешь легко купить его ценой миллионов неспасенных жизней, и никто об этой цене не узнает.
Никто, кроме тебя.
И как тогда жить с этим счастьем и этим знанием?
Значит, собираюсь и еду.
Кофе стоял на едва тлеющей спиртовочке, и мне опять стукнул в голову «Сплин»:
И ровно тысячу лет мы просыпаемся вместе,
Даже если уснули в разных местах.
Мы идем ставить кофе под Элвиса Пресли…
Да, с Пресли тут недоработочка. Нет ни радиотрансляций, ни пластинок, а даже будь они – хрен бы кто смог оценить рок-н-ролл. Не поймут-с. Как и с некоторыми социальными идеями – не готов народ. И можно закатывать глаза: «Ах, в цивилизованных странах! Ах, надо нам такое же!»
А в цивилизованных странах всеобщее среднее образование и выборы уже лет пятьдесят. Куцые, конечно, но хоть какие, вот люди и попривыкли. А у нас пока такой социальной привычки нет.
А раз нет – надо ее нарабатывать. Даешь общественные практики, кооперативы, советы уполномоченных и профсоюзы.
И вообще, инженер Скамов, ты нормальный? Перед тобой сидит лучшая в мире женщина, смотрит на тебя влюбленными глазами с темными кругами под ними (не отпирайся, мерзавец, твоя работа), а ты о чем думаешь?
И я отбросил все мысли и просто ловил кайф и отвечал Наташе порой невпопад, но мне это было неважно до тех пор, пока она не спросила: