Над воришками в Сентиморе стоял Угорь, он собирал с каждого долю награбленного, ничего не давая взамен. Даже если воры попадались, Угорь никак не облегчал их участь, мол, сами виноваты. Зато если он прознавал, что кто-то промышляет без его ведома или утаивает добычу, то избивал провинившегося или отдавал стражникам на расправу.
Воробей думал облегчить себе жизнь да просчитался. Мои медяки пригодились бы ему, чтоб расплатиться с Угрем в неудачную неделю, но я слишком медленно выздоравливал. Воришка словно оседлал кровавого волка — и спрыгнуть нельзя, иначе зверь его сожрет, и ехать опасно. Если прогонит меня сейчас, вряд ли заполучит серебро, а потрачено на меня уже преизрядно, если оставит — придется кормить меня и дальше.
— Погоди еще немного, — виновато сказал я. — Видишь, я уже могу ходить! Скоро отправлюсь за серебром.
— Скоро — это когда? — влезла Пятка. — Завтра? Послезавтра? Или через месяц, когда заснежит? Как раз кровавые звери проголодаются…
— Скоро, — повторил я и отвернулся.
В животе заурчало. Едва горячка угомонилась, у меня проснулся дикий голод. Я хотел есть всегда. Мне не хватало миски густого овсяного отвара и пары брюкв, они будто проваливались в бездонную пропасть, но Воробей и так делал, что мог.
— А жрать хочешь сейчас! Каждый день! — съязвила Пятка.
Воробей коснулся вздувшейся щеки и буркнул:
— Я это… твою чеканку Угрю отдал.
Девчонка тут же навострила уши:
— Какую чеканку?
Я тоже не сразу понял, а как сообразил, так и плюхнулся наземь.
— Че-че-чеканку? Бронзовую? — промямлил я и заорал: — У нас же был уговор!
— Да! Уговор! — вспыхнул воришка. — Я вытащил тебя в обмен на серебро! Где мое серебро? Где? Ты бы сдох на помосте, если б не я! Да и ща можешь сдохнуть! Угрю плевать на уговор! Еле-еле чеканкой откупился, иначе б он меня насмерть забил!
— Какое, к долгору, серебро? Знаешь, что это за чеканка? Сколько она стоит?
— А сколько стоит твоя шкура? Я бы любому продал тебя за пару серебряков!
— Отдам я серебро! Как окрепну, так сразу и отдам!
— Знаешь что? — враз успокоившись, сказал Воробей. — Иди-ка ты к долгору! Плевать на твое серебро!
— Давно пора! — обрадовалась Пятка. — Гони его в шею!
Я осекся.
Да, печать стоит немало, и суть не только в деньгах: она была моей единственной надеждой попасть в культ. Но крысолов говорил, что даже с ней меня могут не взять, а уж тем более меня нынешнего, полукалеку? Моя жизнь не стоит ни медяка, да только для меня она дороже всех сокровищ мира.
Если Воробей меня выгонит, я наверняка помру. Так верно ли с ним ссориться из-за одной лишь печати? Вдруг вспомнились слова крысолова: «У крыс есть чему поучиться! Крысы никогда не лезут в драку. Никакое лакомство не стоит жизни! Они лучше убегут, а вернутся за угощением потом, когда враг уйдет».
— Я… дурак. Глупость сморозил. Обожди еще неделю, и мы вместе сходим за серебром. Клянусь, серебро не выдумка! Я верну всё, что ты потратил и даже больше!
— Воробей, не слушай его! — завизжала Пятка. — Он просто струсил! Знает, сволочь, что сдохнет без тебя, вот и мелет всё подряд! Через неделю окрепнет и сбежит, а Угорь тебя больше не простит!
— Чем хочешь поклянусь, — умолял я. — Хоть древом Сфирры, хоть яблоней на могиле матери! Всего неделя, и ты вернешь себе каждый медяк.
— Ладно, — нехотя сказал Воробей. — Неделя. Иначе…
— Ты не пожалеешь!
Пятка сплюнула со злости и убежала.
Всего в этом доме жило одиннадцать человек, со мной дюжина. Каждый промышлял по-своему: Сверчок попрошайничал, Воробей лазал по чужим пазухам, Килька помогал домушникам: пролезал в узенькие окна или дымоходы и поднимал засовы на входных дверях. Пятка прежде тоже выпрашивала милостыню, но подросла, подавать стали меньше, потому перекинулась в плакальщицы. Я поначалу думал, что она рыдает на похоронах ради горестного духу, да только у воров многие слова значат совсем не то, что у остальных.
В плакальщицы обычно шли самые жалкие и безобидные с виду девчонки. Они либо прятались в переулках, либо наоборот вставали на видное место и рыдали навзрыд, будто с ними приключилась беда. Рано или поздно кто-то подходил к ним, спрашивал, что у них за горе, и тогда плакальщицы обманом заманивали прохожего подальше, где с ним разбирались грабители. У каждой задумана своя хитрость: одни рядились в рванье, другие прикидывались свеженькими сиротками, а одна пигалица наряжалась в одежду побогаче, будто сбежала из приличного дома и потерялась. Подходили к ним не всегда из благих чувств, некоторые впрямь хотели помочь, но бывали и такие, что таили недоброе, и не всегда плакальщицы доводили доброхота до нужного места, и не всегда они могли сбежать, коли что.
Пятка держалась уже год. Я знал, что ей по меньшей мере десять лет, но из-за недоеда и дурной жизни она выглядела едва ли на семь. Мелкая, тощая, с острым носиком и вечно мокрыми глазами, Пятка казалась тщедушной и никчемной. Стоило же ее разозлить, как она превращалась в бешеную крысу: кусалась, царапалась и лягалась, целясь в самые нежные части. Эта девчонка легко могла вцепиться зубами в нос или в ухо, вонзить пальцы в глаза или так врезать пяткой по ступне, что аж искры посыпятся. Оттуда и такое прозвище.
Меня же звали Хворым. Не самое лестное имя.
Поначалу ребята жалели меня, подкармливали, помогали Воробью убирать нечистоты, но чем дольше я хворал, тем больше они злились. Им надоели мои невольные стоны по ночам, вонь мочи и дерьма, обещания вернуть каждый медяк и просьбы дать чуть больше еды. Потому в последние дни со мной уже никто не говорил, кроме Воробья. Они делали вид, будто меня нет.
На этот раз