«Языком Истины свободной…» - Арам Айкович Асоян. Страница 45


О книге
характер эпиграмматических вспышек сказывается не только в этом: после первой главы их число в остальных песнях романа резко снижается и приобретает относительную стабильность. Несомненно, что это связано с эволюцией творческого замысла поэта. В декабре 1823 г., когда были написаны лишь две песни, он сообщает А. И. Тургеневу из Одессы: «… на досуге пишу новую поэму, Евгений Онегин, где захлебываюсь желчью» (XIII, 80). В начале февраля 1824 г. он предупреждает брата «Не верь Н. Раевскому, который бранит его (роман. – А. А.), – он ожидал от меня романтизма, нашел сатиру и цинизм и порядочно не расчухал» (XIII, 87). Но уже из Михайловского, когда пишется четвертая глава, Пушкин возражает А. А. Бестужеву: «Ты говоришь о сатире англичанина Байрона и сравниваешь ее с моею и требуешь от меня таковой же! Нет, душа моя, много хочешь. Где у меня сатира? О ней и помину нет в Евгении Онегине. У меня бы затрещала набережная, если б коснулся я сатиры. Само слово “сатирический” не должно бы находиться в предисловии» (XIII, 155). Между тем в предисловии к изданию первой главы поэт счел заметить, что она не что иное, как «описание светской жизни молодого человека… и напоминает Беппо, шуточное произведение мрачного Байрона» (VI, 638).

В связи с эволюцией авторского замысла [486] менялся и характер эпиграмм; их содержание становилось все более универсальным, а обобщения все чаще достигали самих основ русской жизни. Правда, идейная глубина эпиграмматических стихов то и дело оказывается в зависимости от их местоположения в зоне определенного сознания.

Так, эпиграмматические стихи в зоне Онегина, как правило ситуативны; их пафос определен сферой бытового общения Онегина, и адресаты зачастую персонифицированы, а не только конкретны. И в этом проявляется эмпиричность онегинского мышления, неспособность героя возвыситься до понимания истинных причин своей хандры и своей трагедии.

В язвительных выпадах Онегина и эпиграммах автора-персонажа есть очевидное сходство, это люди одного круга и одних пристрастий – недаром они приятели, но тем не менее в злословии этих лиц обнаруживается различие их сознаний. Мысль Онегина не поднимается до обобщений, она возникает в обстоятельствах конкретной ситуации и с нею же умирает:

Мой дядя самых честных правил,

Когда в не шутку занемог,

Он уважать себя заставил

И лучше выдумать не мог (I, 1).

Мир этого текста замкнут, он не возбуждает ассоциаций о той другой, незавершенной действительности, с которой «списан» роман.

Между тем мысль автора-приятеля Евгения очень часто легко и различными способами выходит за рамки конкретной ситуации, обогащает, расширяет ее смысл:

Служив отлично, благородно,

Долгами жил его отец,

Давал три бала ежегодно

И промотался наконец (I, III).

Официальная формула бюрократического языка – «Служив отлично, благородно» [487] – как раз и размыкает текст, обеспечивая его контакт с жизнью, которая находится за пределами романа. И это происходит потому, что сама формула принадлежит теперь сразу двум мирам: миру постоянно становящейся и развивающейся действительности, где она рождена, и миру, сотворенному сознанием поэта.

Подобный переход в «нерукотворную» действительность осуществляется и благодаря эмблематическим качествам имени литературного героя, которое, воскрешая в памяти иную художественную реальность, созданную каким-либо предшественником поэта, воспринимается в тексте «Евгения Онегина» как знак не только романной жизни:

С своей супругою дородной

Приехал толстый Пустяков,

Гвоздин, хозяин превосходный,

Владелец нищих мужиков;

Скотинины, чета седая,

С детьми всех возрастов, считая

От тридцати до двух годов;

Уездный франтик Петушков,

Мой брат, двоюродный Буянов,

В пуху, картузе с козырьком

(Как вам, конечно, он знаком) (V, XXVI).

Оговорка в конце эпиграмматических стихов еще раз переключает бытие изображаемого героя вовне, потому что она обращена к собеседнику говорящего, читателю, местонахождение которого мыслится за пределами «романа героев». Правда, на самом деле этого читателя нет, он постулируется, конструируется словом, которое обращено к нему, но роль этого адресата высказывания полна значения; от его предполагаемого внимания зависит характер и стиль изображения. Так диалогические отношения читателя и автора-персонажа оказываются диалогическим контактом романа с саморазвивающейся, неготовой действительностью [488].

Подобной оговоркой, дополнением к сказанному в эпиграмме становится пуант, он переводит изображаемое в иной ценностно-временной план; событие или лицо видится при этом с другой точки зрения. Именно поэтому эпиграмма более, чем какой-либо другой жанр, способна воплощать диалогические связи. Возможность диалога заключена в структурном принципе этого жанра, обусловлена двухчастным делением текста на экспозицию и разрешение. В текстах же «Онегина» пуант нередко строится на перемещении точки зрения даже за пределы «романа героев», благодаря чему происходит сближение автора-персонажа с читателем, а вся эпиграмматическая ситуация приобретает расширительный смысл, оказывается включенной во внероманную действительность, в жизнь «без начала и конца».

Зарецкий, некогда буян,

Картежной шайки атаман,

Глава повес, трибун трактирный,

Теперь же добрый и простой,

Отец семейства холостой,

Надежный друг, помещик мирный

И даже честный человек:

Так исправляется наш век! (VI, IV)

Такой эффект пуанта (см. последний стих) сообщает героям романа особую подлинность, подобную реальности самой жизни; сотворенные, они как бы обретают независимое существование. С другой стороны, сам автор-персонаж становится связующим звеном между условным миром романа и миром реальных людей и событий, что особенно очевидно предстает в эпиграмматических стихах:

Тут был Про л асов, заслуживший

Известность низостью души,

Во всех альбомах притупивший,

St.-Priest, твои карандаши (VIII, XXVI).

Вкрапления в стихи имен реальных лиц выполняли, как отмечал исследователь, «важную стилистическую функцию: автор романа все время разнообразит меру близости текста к читателю, то создавая отрывки, рассчитанные на самое широкое понимание любым читателем, то требуя от читателя интимнейшей включенности в текст» [489].

Вместе с тем собственные имена невыдуманных лиц совершенно не случайно отсутствуют в зоне Автора. Эти различия обусловлены тем, что эпиграммы автора-персонажа направлены на явления близкой ему среды, поэтому и возможен интимный контакт с читателем. Автор-персонаж, хотя и вступает в непосредственные отношения с действительностью, лежащей за пределами «романа героев», все же ограничен в общении с нею своим укоренением в узкосословной культуре и своим социальным статусом. Что касается эпиграмм Автора, то в них упоминания частных лиц нет и не может быть, потому что они служат для введения в роман (не в «роман героев») самых широких и разнообразных пластов действительности [490].

Перейти на страницу: