Он говорил всё тише и неразборчивей. Тело его весило куда меньше, чем казалось со стороны, словно и не долговязый мужчина цеплялся за чужую одежду, а десятилетний мальчик. Невыносимой была иная тяжесть – инфернального ужаса существа, погребённого заживо. В фанерном гробу на глубине двадцати метров, когда воздух вот-вот закончится; между бетонными перекрытиями в разрушенном здании, где одно неверное движение грозит обрушить на хрупкие кости всю многотонную тяжесть; в реке, под неподъёмным бревном, когда вода неумолимо прибывает, смыкается над искажённым лицом…
В металлической коробке, где каждая поверхность жжёт как раскалённая и аварийный красный свет уж слишком напоминает сполохи огня.
Морган чувствовал себя так, как если бы надёжная, неподвижная земля вдруг начала раскачиваться под ногами в ритме самбы.
– Но ты ведь управлял железом, – сказал он, старательно вытравливая из голоса всякий намёк на эмоции, но обида бесстыже сквозила за словами, как хлопья ржавчины – под слишком тонким слоем свежей краски на кладбищенской ограде. – Тогда, у заброшенной школы. Ты заставил решётку сомкнуться и не пустил крысу в канализацию.
Уилки придушенно рассмеялся:
– Не решётку. Я натянул между прутьями кое-что… лунный луч. Он похож на серебро. Блестит… – И добавил вдруг обречённо: – Больше не могу.
И – бессильно соскользнул вниз.
В голове у Моргана пронеслась дикая мешанина образов – раскалённые туфли из сказки про Белоснежку, запечатанные гробы, ряды белых коек в военном госпитале из какого-то фильма. В последний момент он успел извернуться, подхватить и съехать по зеркальной стенке лифта, но так, чтобы часовщик оказался не на полу, а у него на коленях. Как мог, обхватил руками, прижал к себе и замер.
Сердце в чужой груди не билось; дыхание тоже было едва ощутимым. Но часы в кармане упрямо процарапывали стрелками путь по циферблату.
– Ты как?
Уилки шевельнулся, сворачиваясь в комок так, чтобы касаться пола только мысками ботинок.
– Плохо, – откликнулся он сипло. – Но это временно. Они… недооценили. Уже проиграли. Надо только подождать. И я теперь точно знаю, куда идти.
Морган сместил руку и осторожно, самыми кончиками пальцев, погладил его по виску. Несмотря на неопрятный вид, седоватые волосы на ощупь оказались нежными, как кроличий пух, и гладкими, как шёлк.
– Долго ещё?
– Минут двадцать, если тебя интересуют человеческие аналоги, – пробурчал часовщик и слегка повернул голову, по-кошачьи подставляясь под ласку.
Красный свет сжирал другие цвета, превращая всё тёмное в оттенки чёрного, а светлое – в розовое. Но когда ресницы Уилки дрогнули, то под ними сверкнуло яркое золото. Искорёженные двойники в зеркалах вытянулись, теряя антропоморфные очертания, и растворились.
Без жутковатых отражений глянцевая коробка-ловушка превратилась в перекрёсток шести сумрачных дорог в никуда. А часовщик стал ещё легче, кажется, и сияние вдоль линии сомкнутых век начало угасать.
– Ты что-то сделал с ними? С отражениями?
– С тенями. Спугнул, – пробормотал Уилки. – Задрали пялиться.
Последние два слова были скорее из лексикона Кэндл, и Моргана внезапно накрыло волной иррациональной нежности. Снова вспомнились рассуждения Дилана о старших и младших братьях и недавний сон – летний полдень, зелёные холмы с ало-бело-жёлто-малиново-голубой патиной диких цветов, и выматывающая жара, и чужое сияние, и тьма на собственных плечах, и белки, шныряющие из рукава в рукав…
– Ты просто устал, – сорвалось с языка. – Вымотался в край, Златоглазка.
Уилки вдруг словно молнией шарахнуло. По всему телу прошла судорога, он дёрнулся и запрокинул голову под невероятным углом, точно шею под укус подставляя, и широко распахнул глаза, полные закатного солнца:
– Что ты сказал? Повтори.
До этой секунды Морган всю жизнь считал, что «табуны мурашек» – неудачная метафора и художественное преувеличение.
– Ты просто устал, – прошептал он, чувствуя, как онемение разливается по коже холодным маслом. – Вымотался…
– Нет. Имя.
Это была не просьба, а требование.
– Златоглазка.
– Откуда ты вообще…
– Извини! – выпалил Морган, спешно перебивая, заставляя отвернуться, погаснуть, пока ещё не уехала окончательно крыша, и с трудом ослабил объятия, чтобы не оставить синяков. Если, конечно, у квинтэссенции волшебства и света вообще могли появиться синяки. – По-дурацки, фамильярно, я знаю, просто вдруг в голову пришло, и вот ляпнул. У вас троих глаза светятся, и я…
– У них светятся потому, что они пришли за мной, – ответил Уилки тихо, наконец опуская ресницы. – Кровь от крови моей, как сказали бы люди. Значит, совпадение… Ты знал, что у каждого своя плата за переход чрез черту? – неожиданно спросил он.
– Нет, – выдохнул Морган с облегчением, что тема сменилась. Хотя новая представлялась если и менее опасной, то гораздо более пессимистичной. – Ты о Фонарщике и Шасс-Маре?
– Да, – кивнул часовщик и наклонил голову, утыкаясь ему в шею. Поза была страшно неудобной, но при одной мысли о том, чтобы пошевелиться, мышцы разом деревенели. – Тот, кого ты называешь Фонарщиком, платил всю жизнь. Он шёл и нёс на вытянутых руках своё сердце, но точно знал, что не найдётся того, кто подставит ладони и примет дар. Его ненавидели и боялись инстинктивно, как хищное чудовище, по недосмотру выпущенное на детскую площадку. Поэтому он и знает лучше других, что такое ужас… Плату зачли, и переход был лёгким, даже смерть пришла не от побоев, а от случайного выстрела.
Перед глазами встали строки из мемуаров О'Коннора.
– Это ведь Чи спустила курок, да?
Губы Уилки шевельнулись, обозначая улыбку; видеть её Морган не мог, но чувствовал кожей.
– Да. Она предала, пусть и невольно, и сожгла себя чувством вины. О, это была смерть более мучительная, чем любая древняя казнь. Но из пепла возродилась искра – плату зачли. Чи навсегда привязана к Фонарщику. Те двое по сути – единое целое. И он получил в награду возможность делать то, для чего был рождён. А она – сладость искупления и лёгкость бытия за чертой, право быть клинком, пылающим в руках его. И их обоих это более чем устраивает.
Он замолчал – выразительно, явно давая возможность задать вопрос. Оставалось только покориться.
– А Шасс-Маре?
– О, с ней сложнее, – усмехнулся Уилки. – Я помню её ещё девочкой. Испытание завистью к тем, кто жил попроще, и гордыней из-за особенной судьбы она прошла, но на грани удержаться не сумела. Рухнула в пропасть, вычеркнула себя из памяти человеческой целиком. За неё поручились, но плата оказалась мала, и Шасс-Маре добирает сейчас – одиночеством в темнице корабля, севшего на мель. Проводников всегда двое, – добавил он. – Без напарника нет ни равновесия, ни смысла.
Морган немного