Если идеологическую ситуацию в Седаке можно считать характерной для раннего капитализма вообще – а моя позиция заключается именно в этом, – то для стандартной аргументации, связанной с господствующими идеологиями, требуется фундаментальная ревизия. Грамши и многие другие авторы выдвигают гипотезу, что ключевой для любого подчинённого класса задачей является формирование контргегемонии, которая в конечном итоге окажется способной преобразовать общество [629]. Такая позиция, возможно, имеет определённые достоинства применительно к зрелым капиталистическим обществам, где уже может присутствовать выработанная идеология. Однако она игнорирует тот главный факт, что исторически именно капитализм трансформировал общества и вдребезги разрушал существующие производственные отношения. Даже беглое погружение в суть дела продемонстрирует, что капиталистическое развитие постоянно требует нарушения предшествующего «общественного договора», который до этого капитализм в большинстве случаев помогал создавать и поддерживать. Таким образом, добиться демистификации существующей гегемонии можно не только «проникновением» в её суть самих подчинённых классов, но и по меньшей мере в той же степени неумолимым презрением к порядкам, неотъемлемо присущим капитализму. Написать историю капитализма можно было бы, по сути, именно в таком ключе. Огораживания, внедрение сельскохозяйственной техники, изобретение фабричной системы, использование паровой энергии, развитие сборочных конвейеров, а сегодня и компьютерная революция вместе с роботами – всё это имело масштабные материальные и социальные последствия, которые подрывали предшествующие представления о труде, справедливости, безопасности, обязательствах и правах.
Только в этом контексте трансформирующей мощи капитализма – его склонности радикально подрывать прошлое и настоящее – и можно вникнуть в конфликт в Седаке. Этот процесс наглядно описан у Реймонда Уильямса:
«С тех пор, как он [капитализм] стал подчинять своему господству одну сферу за другой, он становился бесконтрольно нарушающим порядок и беспокойным, достигая стабильности в отдельных местах лишь для того, чтобы почти сразу от неё уйти, оставляя за собой всевозможные обломки обществ и техники, нарушая преемственность поколений и человеческие поселения, двигаясь с дерзкой уверенностью к своим неизменно новым начинаниям» [630].
Должно быть, именно это также имел в виду Брехт, утверждая, что революционным был не социализм, а капитализм.
В этом контексте вполне понятен отсталый с виду характер идеологии и протеста подчинённого класса – в оборонительную позицию его представителей ставит именно революционный характер капитализма. Если они защищают ту или иную версию предшествующей гегемонии, то так происходит потому, что соответствующие правила игры выглядят ещё неплохо в сравнении с актуальными перспективами, а также обладают определенной легитимностью, укорененной в прежней практике. Защита и выработка общественного договора, отвергнутого капиталистическим развитием, была, пожалуй, наиболее устойчивой идеологической темой крестьян и рабочих эпохи раннего капитализма [631] – от левеллеров и диггеров времен Английской революции, до ремесленников и ткачей, оказавшихся на грани истребления, и до мятежных подручных «капитана Свинга», сражавшихся против механических молотилок. Та же защита ущемленных традиционных прав обнаруживается и в сердцевине получивших популярность интеллектуальных нападок на капитализм со стороны столь отличающихся друг от друга по идеологическим установкам фигур, как Уильям Коббетт, Томас Пейн и Томас Карлейль [632].
В Седаке, как и в Англии XIX века, эти нападки нацелены не столько против капитализма per se [как такового – лат.], сколько против капиталистов. Нарушение с таким трудом завоеванных прежних порядков представляется жертвам капитализма бессердечным и преднамеренным выбором конкретных лиц, а не обезличенным функционированием некоей более масштабной систематической логики. Подобно сельскохозяйственным труженикам из Андалусии, которых описывал Алиер, жертвы видят злой умысел там, где всё сводится не более чем к экономической рациональности:
«Здесь хотелось бы подчеркнуть, что безработица была и остаётся, но трудящиеся связывали и продолжают связывать её с нежеланием землевладельцев обеспечивать их трудом. Как мы уже видели, такая точка зрения не лишена основания, хотя это вопрос не столько отсутствия доброй воли у землевладельцев, сколько решений, которые обладают экономической рациональностью с точки зрения конкретного предприятия» [633].
Однако на каком-то другом уровне персонализация причин страданий отнюдь не является ошибкой восприятия. Выбор, который делали крупные земледельцы в Седаке или Андалусии, пусть, возможно, и был ограничен экономической логикой, но в то же время совершенно явно представлял собой результат сознательного индивидуального решения. Понимая, что ситуация могла быть совершенно иной, люди, персонализирующие проблему, заодно осознают и более масштабный факт, что даже капиталистическая логика является порождением социума, а не какой-то неизменной вещью. Кроме того, не приходится сомневаться, что персонализация, выходящая на первый план в обвинениях в скупости, жадности и жестокосердии – хоть в романах Диккенса, хоть в устах бедняков Седаки, – в гораздо большей степени порождает гнев и возможные ответные действия, нежели в том случае, если бы причины воспринимались как обезличенные и неизбежные. Если персонализация отчасти и является мифом, это миф могущественный и способствующий политическому действию.
Как указывает Баррингтон Мур,
«преодоление этого ощущения неизбежности является принципиальным моментом для возникновения морального возмущения, имеющего политические последствия. Для того, чтобы это произошло, люди должны воспринимать и определять свою ситуацию как следствие человеческой несправедливости – как ситуацию, которую они не должны, не могут и не обязаны больше терпеть. Конечно, подобное восприятие само по себе… не выступает гарантией грядущих политических или социальных изменений. Но без чрезвычайно значительного всплеска морального гнева такие изменения не происходят» [634].
Персонализация вины, которую я наблюдал в Седаке, в значительной степени является естественным следствием переживаемой в этом месте капиталистической трансформации. Как для тех, кто стал жертвой, так и для тех, кто получает выгоды от чрезвычайно абстрактных вещей, которые мы предпочитаем именовать капитализмом, империализмом или «зеленой революцией», сам этот опыт является в совершенно персональной, конкретной, локализованной и опосредованной форме.
Допустим на мгновение, что вместо этого бедные крестьяне из Седаки предпочли бы сделать акцент на более значительных причинах своих трудностей