— Кастрационный комплекс! Это перестало что-нибудь объяснять, поскольку им объясняют все. Представляю себе психиатра, который, войдя утром в камеру приговоренного к смерти, застал бы его плачущим. «Какой кастрационный комплекс!» — сказал бы он.
Они смеются и продолжают спор.
— Ты ищешь формулировку? Для какого нового продукта?
Отец улыбается Лоранс.
— Нет, я задумалась. Надоели мне их денежные истории.
— Я тебя понимаю. Они искренне убеждены, что счастье зависит от денег.
— Заметь, с деньгами легче.
— Я даже в этом не уверен. — Он садится рядом с ней. — Я тебя совсем не вижу последнее время.
— Я много занималась Доминикой.
— Она горячится меньше, чем когда-то.
— Это депрессия.
— А ты?
— Я?
— Как твои дела?
— Праздничная пора утомительна. Да еще на носу выставка-продажа белья.
— Знаешь, о чем я подумал: нам бы надо вместе поехать куда-нибудь ненадолго.
— Вместе?
Старая нереализованная мечта; сначала она была слишком мала, потом появился Жан-Шарль, дети.
— У меня отпуск в феврале, я хочу им воспользоваться, чтоб снова повидать Грецию. Хочешь поехать со мной?
Радость как фейерверк. Ничего не стоит получить две недели отпуска в феврале, и у меня на счету есть деньги. Неужели бывает, что мечта становится реальностью?
— Если дети будут здоровы, если все будет хорошо, я могла бы, может, устроиться. Но мне это кажется чересчур прекрасным…
— Ты попытаешься!
— Конечно. Я попытаюсь.
Две недели. Наконец у меня будет время задать все вопросы, выслушать все ответы, которых я жду годами. Я познаю вкус его жизни. Я проникну в секрет, делающий его столь непохожим на всех, на меня в том числе, возбуждающий во мне любовь, которую я не испытываю ни к кому, кроме него.
— Я сделаю все, чтоб это удалось. Но ты, твои планы не изменятся?
— Клянусь деревянным и железным крестом, солгу — так гореть мне вечным огнем, — говорит он торжественно, как говорил, когда она была девочкой.
Глава 4
Мне вспоминается фильм Бунюэля; он никому из нас не понравился. И все же последнее время я не могу от него отвязаться. Люди, замкнутые в магический круг, случайно повторили мгновение прошлого; они восстановили распавшуюся связь времен и тем самым ускользнули из западни, в которую неведомо как попали. (Правда, вскоре ловушка опять за ними захлопнулась.) Я бы тоже хотела вернуться назад, разрядить капканы, осуществить то, что было упущено. А что было упущено? Даже не знаю. У меня нет слов ни для жалоб, ни для сожалений. Но комок в горле мешает мне есть.
Начнем сначала. Спешить некуда. Занавески я задернула. Лежа с закрытыми глазами, я перебираю наше путешествие, картину за картиной, разговор за разговором.
Взрыв радости, когда он спросил меня: «Хочешь поехать со мной в Грецию?» И все же я колебалась. Жан-Шарль уговаривал. Он считал, что я в подавленном состоянии. К тому же я дала согласие на то, чтоб показать Катрин психологу: он полагал, что в мое отсутствие им будет легче наладить отношения.
«Проделать путь до Афин в „каравелле“, обидно!» — говорил папа. А я люблю реактивные самолеты. Машина резко взмывает в небо, я слышу, как рушатся стены моей тюрьмы, моей узкой жизни, стиснутой миллионами других, о которых мне ничего не известно. Громады городских ансамблей и крохотные домики отступают, я лечу поверх всех заграждений, освобожденная от силы тяжести; над моей головой разворачивается беспредельно голубое пространство, под ногами стелются белые пейзажи, ослепительные и несуществующие. Я вне их: нигде и повсюду. И отец принялся рассказывать о том, что он мне покажет, о предстоящих нам совместных открытиях. А я думала: «Мне нужно открыть тебя».
Посадка. Теплый воздух, смешанный запах бензина, моря и сосен; чистое небо, вдали холмы, один из которых называется Гиметт; пчелы, собирающие добычу на лиловой земле. А папа переводил надписи на фронтонах домов: вход, выход, почта. Мне нравилось детское ощущение таинственности языка, возрождавшееся во мне при виде этих букв, нравилось, что, как в детстве, смысл слов и вещей приходил ко мне через папу. «Не смотри», — говорил он мне на автостраде. (Несколько разочарованный тем, что она заменила старую, в ухабах, дорогу его молодости.) «Не смотри: красота храма неотделима от пейзажа; чтобы оценить всю его гармонию, на него следует смотреть с определенного расстояния, не ближе и не дальше. Наши соборы волнуют издалека так же, а иногда и больше, чем вблизи. А тут совсем по-иному». Эти предосторожности меня умиляли. И в самом деле, Парфенон на вершине холма был похож на гипсовые репродукции, продающиеся в магазинах сувениров. Никакого величия. Но мне это было безразлично. Мне было важно ехать рядом с папой в оранжево-серой ДС — у этих греческих такси странные цвета: черносмородинного шербета, лимонного мороженого, — и знать, что впереди двадцать дней. Я вошла в комнату гостиницы, разложила вещи, не чувствуя себя в роли туристки из рекламного фильма: все, что со мной происходило, было подлинным. На площади, которая выглядит, как гигантская терраса кафе, папа заказал для меня вишневый напиток — свежий, легкий, кисловатый, по-детски восхитительный. И я изведала смысл слова, читанного в книгах: счастье. Я знавала радости, удовольствия, наслаждение, мелкие триумфы, нежность; но эта гармония голубого неба и отдающего ягодой питья, прошлого и настоящего, слитого воедино в дорогом лице, и душевного мира во мне, — это мне было неведомо, разве что по далеким воспоминаниям детства. Счастье, точно самоутверждение жизни в собственной правоте. Оно обволакивало меня, когда мы ели барашка на вертеле в таверне. Видна была стена Акрополя, купающаяся в оранжевом свете, и папа говорил, что это святотатство; а мне все казалось красивым. Мне нравился аптечный вкус смолистого вина. «Ты идеальный спутник», — говорил папа с улыбкой. Он улыбался назавтра на Акрополе, потому что я ревностно слушала его объяснения: сима, мутулы, гутты, абака, эхин, шейка капители, он обращал мое внимание на легкий изгиб, смягчающий жесткость горизонтальных линий, наклон вертикальных колонн, их округлость, тончайшую изысканность пропорций. Было прохладно, ветрено, безоблачно. Вдалеке я видела море, холмы, сухие домики цвета пеклеванного хлеба, и голос папы лился на меня. Мне было хорошо.
«Западу многое можно поставить в упрек, — говорил он. — Мы совершили крупные ошибки. И все же человек здесь реализовал и выразил себя с полнотой, не знающей себе равных».
Мы наняли машину; мы посещали окрестности и ежедневно, перед