Очень легкая смерть. Повести. Эссе - Симона де Бовуар. Страница 36


О книге
из деревни.

— Базар бывает раз в две недели. Если повезет, можно напасть на вчерашние. Если нет… Лучше их есть вкрутую, я должен был вас предупредить.

— Я предпочитаю вовсе не есть.

Немного погодя, на пути к храму Аполлона, я сказала папе:

— Я не думала, что Греция так бедна.

— Ее разорила война, в особенности гражданская.

— Он симпатичный, этот человек. А ты отлично сыграл свою роль: он убежден, что мы коммунисты.

— Здешних коммунистов я уважаю. Они и вправду рискуют свободой, даже головой.

— Ты знал, что в Греции столько политических заключенных?

— Конечно. У меня есть коллега, который бомбардировал нас просьбами о подписях под петициями против греческих лагерей.

— Ты подписывал?

— Один раз подписал. В принципе я ничего не подписываю. Прежде всего потому, что это совершенно бесполезно. И потом за каждым из этих начинаний, на вид гуманных, кроются всегда политические махинации.

Мы вернулись в Афины, и я настояла на том, чтоб осмотреть современный город. Мы обошли площадь Омония. Угрюмые, плохо одетые люди, запах бараньего сала. «Видишь, тут не на что смотреть», — говорил папа. Мне хотелось бы знать, какая жизнь спрятана за этими угасшими лицами. В Париже мне тоже ничего не известно о людях, с которыми я соприкасаюсь, но я слишком занята, чтоб тревожиться об этом; в Афинах у меня не было других забот.

— Надо было бы завести знакомых среди греков, — сказала я.

— Я был знаком с несколькими. Ничего интересного. Впрочем, в наши дни люди во всех странах одинаковы.

— Все же здесь они сталкиваются с иными проблемами, чем во Франции.

— Что здесь, что там они невыносимо будничны.

Здесь гораздо больше, чем в Париже, поражал — меня, во всяком случае, — контраст между роскошью богатых кварталов и убогостью толпы.

— Наверно, эта страна летом веселее.

— Греция не весела, — сказал мне папа с едва уловимым упреком в голосе, — она прекрасна.

Коры были прекрасны, губы, изогнутые улыбкой, остановившийся взгляд, вид веселый и глуповатый. Они мне понравились. Я знала, что не забуду их, и охотно ушла бы из музея сразу после того, как их увидела. Другими скульптурами — всеми этими обломками барельефов, фризами, стелами — мне заинтересоваться не удалось. Я ощущала огромную усталость тела и души; я восхищалась папой, его поглощенностью и любопытством. Через два дня мы с ним расстанемся, а я знаю его не лучше, чем в начале поездки: эта мысль, которую я подавляла вот уже… с какого момента?.. внезапно меня пронзила. Мы вошли в зал, где было полно ваз, и я увидела, что зал следует за залом, длинной анфиладой, и что все они полны ваз. Папа остановился перед витриной и принялся перечислять эпохи, стили, их особенности: гомеровский период, архаический, чернофигурные вазы, краснофигурные на белом фоне; он объяснял мне сцены, изображенные на них. Стоя рядом со мной, он удалялся в глубину анфилады залов, сверкавших паркетом, или это я шла ко дну, погружаясь в бездну безразличия; во всяком случае, между нами возникла непреодолимая дистанция, потому что разница в цвете, в характере рисунка пальметок или птицы изумляла и радовала его, связываясь с прежним счастьем, со всем его прошлым. А мне эти вазы осточертели, и чем дальше мы продвигались, переходя от витрины к витрине, тем острее завладевала мной скука, переходящая в тоску, и неотступно преследовала мысль: «Ничего у меня не вышло». Я остановилась и сказала: «Больше не могу!»

— Ты в самом деле на ногах не стоишь. Что ж ты раньше не сказала!

Он расстроился, предположив, вне сомнения, какие-нибудь женские недомогания, доведшие меня внезапно почти до обморока. Он отвез меня в отель. Я выпила хересу, пытаясь говорить ему о Корах. Но он казался мне страшно далеким и разочарованным.

На следующее утро я покинула его у входа в музей Акрополя.

— Я предпочитаю еще раз взглянуть на Парфенон.

Было тепло, я смотрела на небо, на храм и испытывала горькое чувство поражения. Группы, пары слушали гидов, одни с вежливым интересом, другие — с трудом удерживая зевоту. Ловкая реклама внушила им, что здесь их ждут несказанные восторги; и по возвращении никто не осмелится сказать, что остался холоден как лед; они станут взывать к друзьям, чтоб те посетили Афины, и цепь лжи потянется дальше, и вопреки утере иллюзий прелестные картинки пребудут неприкосновенны. И все же вот передо мной юная пара и эти две женщины постарше, которые не спеша поднимаются к храму, разговаривая, улыбаясь, останавливаясь, глядя вокруг с видом умиротворенного счастья. Почему же не я?! Почему мне не дано любить то, что, я знаю, достойно любви?!

Марта заходит в комнату.

— Я приготовила тебе бульон.

— Я не хочу.

— Сделай над собой небольшое усилие.

Чтоб доставить им удовольствие, Лоранс проглатывает бульон. Она не ела два дня. Ну и что ж? Раз она не голодна. Их тревожные взгляды. Она допила чашку, сердце колотится, она покрывается потом. Она едва успевает добежать до ванной комнаты, ее рвет; как позавчера и за день до того. Какое облегчение! Ей хотелось бы опустошить себя еще полнее, изрыгнуть себя до конца. Она полощет рот, бросается на кровать, обессиленная, умиротворенная.

— Тебя стошнило? — говорит Марта.

— Я тебе сказала, что не могу есть.

— Ты обязана повидать врача.

— Не хочу.

Что может врач? И зачем? Теперь, после того как ее вырвало, она чувствует себя хорошо. На нее опускается мрак, она отдается мраку. Она думает об одной истории, которую читала: крот ощупью пробирается по подземным галереям, вылезает из них, чует свежесть воздуха; но ему и в голову не приходит открыть глаза. Она рассказывает себе это по-иному: кроту в его подземелье приходит в голову открыть глаза, и он видит, что все черно. Бессмыслица.

Жан-Шарль садится у ее изголовья, берет за руку:

— Милая, попытайся мне сказать, что тебя мучит? Доктор Лебель, с которым я советовался, думает, что ты пережила какую-то неприятность…

— Все в порядке.

— Он говорил о потере аппетита. Он скоро придет.

— Нет!

— Тогда постарайся выйти из этого состояния. Подумай. Беспричинно аппетит не теряют; найди причину.

Она отнимает у него руку.

— Я устала, оставь меня.

Неприятности, да, думает она про себя, когда он выходит из комнаты, но не настолько серьезные, чтоб это мешало встать и есть. У меня было тяжело на сердце в «каравелле», на которой я летела в Париж. Мне не удалось бежать из тюрьмы, я видела, как ее двери вновь захлопнулись за мной, когда самолет нырнул в туман.

Жан-Шарль был на аэродроме.

— Хорошо съездили?

— Потрясающе!

Она

Перейти на страницу: