— Он в лаборатории. Я думала, вы тоже там.
— …То есть… я должен был там быть, но у меня грипп. Я думал, Лакомб уже вернулся, я позвоню ему в лабораторию. Извините, что побеспокоил вас.
Последние фразы были произнесены скороговоркой, очень оживленно. Я же слышала только это молчание. «…То есть…» И опять молчание. Я застыла, устремив взгляд на телефон. Раз десять повторила, как старая заезженная пластинка, эти две реплики: «…что вы тоже там… То есть…» И каждый раз это неумолимое молчание.
Воскресенье, 10 октября. Он вернулся незадолго до полуночи. Я сказала:
— Звонил Тальбо. Я думала, он с тобой в лаборатории.
Он ответил, избегая глядеть на меня:
— Его там не было.
— И тебя тоже.
Последовало краткое молчание.
— Действительно. Я был у Ноэли. Она умоляла зайти к ней.
— Зайти! Ты пробыл у нее три часа. Тебе часто случается ходить к ней, когда ты говоришь мне, что был в лаборатории?
— То есть как? Это впервые, — произнес он с таким возмущением, как будто никогда в жизни не лгал мне.
— Этот раз — сверх программы. И потом, зачем было признаваться, если ты продолжаешь лгать мне?
— Ты права. Но я не осмелился…
При этих словах я вскочила. Сколько раз я подавляла свой гнев, сколько делала усилий, чтобы сохранить видимость спокойствия!
— Не осмелился? Что я — мегера? Покажи мне женщину более сговорчивую, чем я!
Его голос стал неприятным.
— Я не осмелился потому, что в тот вечер ты принялась подсчитывать: столько часов Ноэли, столько — тебе.
— Вот как! Это ты оглушил меня подсчетами!
Секунду он колебался, потом сказал с раскаянием:
— Ладно. Признаю себя виновным. Я больше никогда не буду лгать.
Я спросила, почему Ноэли так настаивала на встрече с ним.
— Ее положение не такое уж веселое, — ответил он.
Меня снова охватил гнев.
— Ну, уж это предел! Она знала о моем существовании, когда ложилась с тобой в постель!
— Она не забывает об этом: именно это ее и удручает.
— Я ее стесняю? Она хотела бы заполучить тебя целиком?
— Она дорожит мной…
Ноэли Герар — эта маленькая холодная карьеристка в роли влюбленной. Все-таки это чересчур!
— Я могу исчезнуть, если это вас устраивает! — сказала я.
Он положил мне руку на плечо:
— Прошу тебя, Моника, не воспринимать все это так!
Вид у него был несчастный и усталый, но я, которая сходит с ума от одного его вздоха, сейчас не была расположена соболезновать. Я сказала сухо:
— А как прикажешь мне это воспринимать?
— Без враждебности. Да, я виноват, что затеял эту историю. Но теперь дело сделано, и нужно, чтобы я выпутался из нее, не причинив никому большого зла.
— Я не прошу у тебя жалости.
— Кто говорит о жалости! Но причинять тебе боль — такой эгоизм с моей стороны! Эта мысль убивает меня. Но пойми, я должен подумать и о Ноэли.
— Идем спать.
Я представляю, как Морис, может быть, пересказывает этот разговор Ноэли. Как я об этом до сих пор не думала? Они говорят о себе, а значит, и обо мне. Они понимают друг друга так же, как понимаем друг друга Морис и я. Ноэли — не просто мелкое препятствие в нашей жизни: в их идиллии я являюсь проблемой, препятствием. У нее это не мимолетная прихоть. Она имеет в виду серьезную связь с Морисом, а она ловка. Мое первое движение было верным: я должна была немедленно положить этому конец — она или я. Он бы посердился на меня какое-то время, а потом, наверное, был бы благодарен. Я оказалась не способной на это Мои желания, стремления, интересы никогда не существовали раздельно от его. В тех редких случаях, когда я возражала ему, то делала это во имя него, для его блага. Теперь мне следовало бы решительно восстать, я не уверена, что мое терпение не обернется оплошностью.
Четверг, 14 октября. Я марионетка. Но кто же дергает за веревочки? Морис? Ноэли? Оба вместе? Я не знаю, как добиться ее поражения: видимостью уступок или сопротивлением. И чего от меня добиваются?
Вчера, когда мы вернулись из кино, Морис робко сказал, что собирается просить меня об одолжении: ему хотелось бы провести уик-энд с Ноэли. За это он устроится так, чтобы не работать в ближайшие вечера, и мы сможем много быть вместе. Я вскочила возмущенная. Его лицо приняло замкнутое выражение: «Не будем больше об этом говорить». Он снова стал любезен, но меня потрясло то, что я смогла отказать ему в чем-то. Он считает меня мещанкой или, чего доброго, не способной на великодушный поступок. Он без колебаний станет лгать на будущей неделе. Наша отчужденность усугубится. «Старайся пережить эту историю вместе с ним», — говорила Изабель.
Перед сном я сказала ему, что, поразмыслив, сожалею о своей реакции: я предоставляю ему свободу. Он не повеселел, напротив, мне показалось, что в глазах у него тоска.
— Я знаю, что требую от тебя многого, слишком многого. Не думай, что меня не мучает совесть.
Я долго не могла уснуть; он, по-моему, тоже. О чем он думал? Я спрашивала себя, правильно ли сделала, уступив. От одной уступки к другой — до чего же я дойду? Да и сейчас это не приносит мне никакой пользы. Конечно, еще слишком рано. Прежде чем эта связь превратится в гнилой плод, нужно, чтобы он созрел. Я все время это повторяю — и то считаю, что поступила мудро, то обвиняю себя в малодушии. В действительности я безоружна, ибо никогда не предполагала, что имею права. Я многого жду от людей, которых люблю, — быть может, слишком многого. Я жду, даже прошу. Но требовать я не умею.
Воскресенье, 17 октября. Вчера утром, когда он выскользнул из постели, еще не было восьми часов. Я почувствовала запах его одеколона. Он тихонько прикрыл дверь комнаты и входную дверь. Из окна я видела, как он с радостным усердием наводит лоск на машину. Мне показалось, он напевает. Над последней осенней листвой голубело нежное летнее небо. (Золотой дождь листьев акации над розово-серой дорогой по пути из Нанси.) Он сел в машину, включил зажигание, а я смотре на мое место рядом с ним — место, на которое сядет Ноэли. Он дал газ, машина тронулась, и я почувствовала, как оборвалось сердце. Он отъехал очень быстро, потом исчез. Навсегда. Он никогда не вернется. Тот, кто вернется, будет уже не он.
…Я искала забвения