Дед не помнит, на какую именно картину указал Зубов, – дым из прогаров уже вовсю шел в зал, но даже в этот чрезвычайно напряженный момент сильно удивился тому, что судьба собственной картины безразлична ее создателю. Дед решил, что Зубов его не понял, снова протянул руки к картине, но в эту секунду часть стены окончательно прогорела и в зал ворвался огонь.
Вот здесь-то и произошло самое странное – настолько странное, что на суде этому не поверили и заставили Деда трижды повторять. Сначала, когда полыхнуло огнем, Зубов отбежал к двери, куда, работая из стволов, отступали пожарные, потом вдруг выскочил из-за их спин, да так неожиданно, что его не успели удержать, с воплем рванулся к своей картине, сорвал ее с крюка – и швырнул в огонь!
– На пожаре сдвиг по фазе – обычное дело, – говорил Дед. – Живет себе человек, гнездышко свое украшает, детей растит и планы строит – и вдруг в какие-то мгновения все, что он нажил, превращается в труху. Такое не всякий мозг выдержит. Помню, в одной квартире пустяковое задымление было, а хозяин с четвертого этажа телевизор в окно выбросил. Я его: «Зачем телевизор погубил?» А он: «Так ведь он мог сгореть…» Типичный сдвиг. А в другой пожар одна женщина поснимала с вешалок свои платья, пошвыряла их, а вешалки пустые собрала в охапку – и бегом с ними на лестницу. Тоже помрачение мозгов. Но сколько я помню такие сдвиги, каждый думал, что свое добро он спасает; однако ни разу не видел и не слышал, чтобы самое дорогое и заветное погорелец по своей воле отдавал огню. Разве что в книгах? В «Идиоте» Настасья Филипповна деньги сожгла – так она их не заработала, чужие были деньги, нечистые; свои, нажитые, черта с два бы в огонь сунула! А Зубов – свое, заветное… Тут не просто помрачение, тут что-то другое, чего мне своим умом не понять; да и никто не понял, даже сам судья – померещилось, решил… Был бы я один – ладно, бог с тобой, пусть померещилось, но нас же четверо было, все видели!
Главное – крик его помню, так и стоит в ушах, – продолжал Дед. – Так люди кричат, когда живьем горят, а ведь огонь еще не трогал его. Может, осознал, какую вещь сгубил? Наверное, осознал, потому что пополз к огню, одной рукой лицо прикрывал, а другой пытался за раму ухватить. Я ребятам: «Поливайте нас!» – крагу на лицо – и к нему, а между нами вдруг из свежего прогара пламя с дымом, да такое, что уши затрещали; рассказываю долго, а ведь секунды все дело длилось, считаные секунды. Шарил, пока не нащупал, вытащил за ногу, да поздно…
На этом Большой Пожар для Деда кончился – увезла «скорая» с ожогами лица второй степени.
Теперь судите сами, по чьей вине погиб Зубов. Или – погодите судить, дайте сначала высказаться Ольге.
Ольга
Я вдруг подумала о том, что едва ли не впервые в жизни уединилась. Одиночества я не выношу, мне просто необходимо, чтобы рядом кто-то ходил, работал, дышал; на месте Робинзона Крузо я бы за несколько дней свихнулась.
Да, наверное, впервые в жизни: даже после Большого Пожара в больнице, где мне по знакомству сделали отдельную палату, я и суток в ней не выдержала – предпочла выть и корчиться от боли в обществе себе подобных. А тут целых пять последних дней отпуска по доброй воле отшельничаю на так называемой Диминой даче: курятнике площадью девять квадратных метров, который мы общими силами соорудили на садовом участке. В поселке ни души, дороги замело, ближайший телефон далеко, и я нисколько по нему не скучаю – работаю по восемнадцать часов в сутки, пью жуткое количество кофе, преступно обогреваюсь пожароопасным электрокамином и жарю картошку на портативной газовой плитке. Завтра, в воскресенье, за мной приедут, вернее, прикатят на лыжах, а послезавтра – на службу. Отпуск прошел – оглянуться не успела!
Зато, как старый архивный червь, продралась сквозь толщу бумаг и вдоволь надышалась самой благородной на свете архивной пылью. Мне дали все, о чем я просила: коряво, иногда карандашом, написанные рапорты с места событий – самые непосредственные и потому самые ценные свидетельства; созданные на основе этих рапортов, но уже порядком отшлифованные описания пожара; докладные записки, показания очевидцев, кое-какие судебные материалы – словом, спустя шесть лет я вновь окунулась в обстановку Большого Пожара, да так, что горю по ночам, прыгаю через пламя, кричу и дрожа просыпаюсь.
Два пуда интереснейших, битком набитых драматизмом бумаг, никак не меньше! Даже когда я писала свою диссертацию о некоторых аспектах развития культуры в неких областях в некое время, бумаги вокруг меня было куда меньше. Подумать только, три года жизни убито на никому не нужную диссертацию – для-ради прибавки к зарплате! Я что, я в науке человек рядовой, а сколько блестящих умов, сколько настоящих ученых отвлекается на сочинение этой дребедени, будто по их работам и так не ясно, что они готовые кандидаты и доктора; как выиграла бы наука, если бы ученых не вынуждали тратить самые плодотворные годы их молодости на оформление и защиту не нуждающихся в защите работ!
Я одна, и мне на удивление хорошо: все главное успела, на сегодня я, пожалуй, лучше всех представляю себе общую картину Большого Пожара. Теперь нужно только хотя бы полдня посидеть с Кожуховым, полдня с Головиным и Чепуриным, опросить некоторых очевидцев – и, пожалуй, все. С этими делами я справлюсь в субботы-воскресенья, так что последний день отдыха – мой, и я целиком потрачу его на то, чтобы разобраться в двух судьбах – Зубова и своей собственной. Всю жизнь так получалось, что не только рабочие дела, но и личные, интимные я решала с налету, отдаваясь первому впечатлению и желанию, веря, что поступаю правильно и интуиция меня не обманет; даже ошибаясь, я тешила себя тем, что жизнь слишком коротка и продумывать, как альпинист, каждый свой шаг – значит воровать у самой себя необратимое время; и сегодня, когда мне уже тридцать два и на пороге возраст Христа (банально и как-то не по-женски, но тридцать три в самом деле число апокалипсическое, пора подсчитывать потерянные и набранные очки), хочется присесть, как перед дальней дорогой, и хоть немножко подумать о том, что было. Не для повести, для себя: я никогда не верила