– А почему, почему приказывает? – неожиданно взорвался Баландин. Глаза его расширились, лысина пошла пятнами, уши запылали – в другой обстановке, наверное, это было бы очень смешно. – Теперь прошу выслушать меня!.. Алексей Архипович, пока вы не сядете на место, я не скажу ни единого слова.
Пожав плечами, Чернышев вернулся к своему креслу.
– У меня есть предложение, друзья, точнее, даже не предложение… – сбивчиво начал Баландин. – Извините, я слишком взволнован, чтобы говорить связно, однако попытаюсь… Мне было до крайности неприятно слушать вас, Виктор Сергеич! – выпалил он. – Поскольку вы сами призвали не играть в дипломатию, скажу еще определеннее: выступили вы недостойно! Мне стыдно за вас, я испытываю острое желание умыться, словно вы не Алексея Архиповича, а меня обдали грязью! Он не счел нужным перед вами оправдываться, не стану за него этого делать и я. Но слова, которые он из гордости не произнес, сказать не постыжусь: да, нам нужна, необходима критическая точка, без нее тайна борьбы с обледенением разгадана не будет, и кто этого не понимает, кто боится за свою жизнь, может уйти!.. Прошу вас лишь об одном, Виктор Сергеич: уходите и не мешайте нам работать. Нет, не прошу, я требую – уходите! – Баландин встал, выпрямился во весь рост и незнакомым голосом прокричал: – Немедленно!
Корсаков сильно изменился в лице:
– Берете на себя несвойственные вам функции, Илья Михайлович, подумайте об ответственности.
– Вам действительно лучше уйти, Виктор Сергеич, – посоветовал Кудрейко и без улыбки добавил: – Об ответственности мы с Митей подумали.
– Вы крупный ученый, – подхватил Ванчурин, – мы не имеем права подвергать вас опасности.
– Что скажете вы, Алексей Архипович? – спросил Корсаков. – Прежде чем ответить, прошу тоже хорошенько подумать.
– Мне по ночам ваши намеки снятся, Виктор Сергеич, – искренне и очень серьезно сказал Чернышев. – Вернетесь домой, поступайте, как совесть подсказывает. А пока что, раз люди требуют, переходите на «Буйный». Там и связь налажена, радируйте, кому хотите.
– Значит, так, – констатировал Корсаков. Заставил себя сардонически усмехнуться, встал. – Очень хорошо. Никита, будем укладывать вещи.
Никита не сдвинулся с места.
– Собирай вещи, – жутким шепотом повторил Корсаков.
– Я остаюсь, – сказал Никита, снимая и протирая очки. Он бледнел на глазах, стал совсем белый.
В салон вошел Лыков, буркнул, не глядя на нас:
– Готово, Архипыч.
– Отправишь одного Виктора Сергеича.
– Есть отправить… – Лыков явно повеселел. – Как соберетесь, приходите на ботдек, Виктор Сергеич.
Корсаков оделся, сунул в портфель несессер и бритву, пнул ногой чемодан и, не прощаясь, вышел из каюты.
Чернышев открыл холодильник, достал оттуда начатую бутылку коньяка, наполнил две рюмки и одну протянул Никите:
– За твою удачу, браток.
– Спасибо.
Они чокнулись рюмками, Никита выпил залпом, чуть пригубил и Чернышев.
Застрекотал мотор. Укутавшись в одеяло, я прильнул к иллюминатору.
За румпелем сидел Птаха, у мотора хлопотал Воротилин. Лица Корсакова я не видел – лишь согнутую спину.
– А жаль, – послышался скрипучий голос Чернышева. – Твоего шефа, Никита, мне будет не хватать. Знающий, очень способный специалист.
Стрекот мотора отдалялся.
– К сожалению, способный на все, – тихо сказал Никита.
«Шкурный вопрос»
Теперь я лежал на «адмиральской койке» в примыкавшей к салону крохотной спаленке, наслаждаясь одиночеством и покоем. Все разошлись, из салона доносился лишь перестук пишущей машинки. «Семен Дежнев» все еще оставался под защитой ледяного поля, время от времени ворочаясь, чтобы не примерзнуть.
Жар у меня спал, голова почти не болела, и я изо всех сил старался выздороветь. Никакой простуды у тебя нет, уговаривал я свой организм, кончай саботаж и учти, что к выходу в море я обязан быть в форме. По расписанию, вывешенному на доске объявлений у столовой команды, мне поручалась околка надстройки левого борта, от аврала освобождались только капитан, рулевой и вахтенный моторист, так что кровь из носа, но я должен «махать кайлом, а не авторучкой». В чем другом, а в этом Перышкин прав: в море болеют только сачки. И вообще, «все болезни от нервов», как говорила Захаровна, редакционная курьерша, даже зубная боль, потому что каждый зуб для боли оснащен собственным нервом; и далее следовал мудрый совет: «Пей валерьянку с пустырником и будешь всю жизнь здоров».
Я достал из портфеля магнитофон, надел наушники и наугад прослушал последние записи. Не очень четкие, но разобрать вполне можно. «Уходите!.. Немедленно!» – вот тебе и тишайший, интеллигентнейший Илья Михалыч. А ведь артист взял слишком высокую ноту и дал петуха – переборщил: оскорблением можно человека унизить, смешать его с грязью, но не убедить! «Способный на все…» – голос Никиты, и дальше: «Вы не его, себя пожалейте, Алексей Архипыч, он-то вас жалеть не станет». Никита, конечно, лучше знает своего шефа, такой унижения не простит, кого сможет – раздавит, мне-то уж точно быть в отделе писем…
К моему удивлению, эта мысль впервые меня не обескуражила. И Приморск, и редакция, и даже воскресшие надежды на перемены в личной жизни – все это представлялось бесконечно далеким и нереальным; меня не покидало ощущение, что самым важным в жизни будет сегодняшний день. Ну может быть, не сегодняшний, а завтрашний или послезавтрашний, но это уже не имело значения: мир целиком сосредоточился здесь, на этой скорлупке, и, как солдату перед боем, самыми близкими мне стали люди, которые разделят со мной мою участь.
Дверь скрипнула и неслышно отворилась, Никита на цыпочках подошел к шкафу и достал из папки несколько листов копирки.
– Брось писанину, – сказал я, – развлеки умирающего.
Никита вздрогнул:
– Фу-ты, напугал!
– Нервы у тебя пошаливают. На спицах вязать не пробовал?
Никита присел у меня в ногах:
– Переходим на «ты»? Представь себе, Оля меня учила, этот свитер она связала.
– Хороший свитер.
– Да, теплый.
– Вернешься, спасибо скажешь, – вкрадчиво ввернул я.
– Не надо об этом, – попросил Никита, – сжег мост – не оглядывайся.
– К ней ты моста не сжигал.
– Не знаю, – с грустью сказал Никита, – жизнь покажет. Ты порываешься спросить, отвечу сразу: нет, не жалею. Знаю, все теперь может пойти шиворот-навыворот, а все равно не жалею. – Лицо его на мгновение стало злым. – Я был для него… тряпкой, о которую он вытирал ботинки; это очень противно, омерзительно быть тряпкой. Ты никогда не был тряпкой, Паша?
– Кажется, никогда.
– И я больше не буду, – гордо сказал Никита. – Если, конечно, – он улыбнулся, – благополучно вернемся.
– Обязательно вернемся, мне еще повесть написать нужно.
– Раньше ты мечтал об очерках.
– То раньше.
– Тебе хорошо. – Никита снова погрустнел. – Есть куда и к кому возвращаться…
– Мы же договорились, сдам тебе койку… Ш-ш!
– Никого, – послышался голос Чернышева, –