Фауст. Страдания юного Вертера - Иоганн Вольфганг Гёте. Страница 96


О книге
и которые с того дня не раз у нее выпрашивал. В посылке оказались две книжечки в двенадцатую долю листа, Гомер в ветштейновском издании [74], которым давно я хотел уже обзавестись, чтобы не таскать с собою по окрестностям Эрнестиевы фолианты [75]. Вот видишь, как предваряют они мои желания, как щедро осыпают меня маленькими услугами и знаками дружбы, стократ ценнее роскошных подарков, коими даритель в своем тщеславии унижает нас. Я непрестанно целую этот бант, упиваясь воспоминаниями о сладостнейших минутах, которыми так полны были те немногие счастливые, невозвратимые дни. Так уж случилось, Вильгельм, и я не ропщу, цветы жизни суть лишь мимолетные видения! Сколько их вянет и обращается в прах, не оставив и следа, лишь немногие производят плод, а многим ли плодам суждено созреть?.. И все же они есть, брат, и их не так уж мало! Так можем мы ли пренебрегать созревшими плодами, отказываться от них, предоставляя им вотще обратиться в тлен?

Прощай! Лето выдалось чудесное; я часто забираюсь на плодовые деревья в саду Лотты с длинным шестом и снимаю зрелые груши, а она стоит внизу и принимает их у меня.

30 августа

Увы мне, несчастному глупцу, предающемуся самообману! К чему эта буйная, бесконечная страсть? Я молюсь уже ей одной; воображение мое рисует мне лишь ее образ, и все вокруг существует для меня лишь в той мере, в какой оно связано с нею. Эта одержимость дарит мне порою несколько счастливых минут, а затем вновь гонит от нее прочь! Ах, Вильгельм! Если б ты знал, какими искушениями мучает меня порой мое собственное сердце! Проведя у ней два-три часа, налюбовавшись ее обликом, ее жестами, насладившись небесной музыкой ее слов, приблизившись к последней степени напряжения всех чувств, когда в глазах темнеет, все звуки доносятся как бы издалека, а в горло словно впивается рука безжалостного убийцы и сердце бешено колотится в груди, спеша на помощь чувствам, но вместо того только усиливает их смятение… – Вильгельм, в такие минуты я уже не отдаю себе отчет, где я и что со мной! Порою, когда тоска оказывается сильнее моей воли и Лотта вовремя не успевает доставить мне утешение, позволив выплакать у нее на ладонях подступившую боль, я в отчаянье бросаюсь прочь, куда глаза глядят, радуясь любой крутой вершине или непроходимой чаще, терновнику, рвущему мое платье, шипам, впивающимся в мое тело! И тогда мне становится немного легче! Но лишь немного! Иногда, изнемогая от усталости и жажды, я ложусь прямо на землю или глубокой ночью, в глухом лесу, озаренном призрачным сиянием месяца, сажусь на искривленный ствол дерева, чтобы дать хоть сколько-нибудь отдыха своим стертым до крови ногам, и забываюсь недолгим тревожным полусном… О Вильгельм! Одинокая хижина отшельника, власяница и вериги показались бы мне теперь блаженством! Прощай. Я не вижу иного конца своим мукам, кроме могилы.

3 сентября

Я должен уехать! Благодарю тебя, Вильгельм, за то, что ты утвердил меня в моем незрелом намерении. Уже две недели вынашиваю я эту мысль покинуть ее. Я должен уехать! Она опять в городе, у подруги. А Альберт… и… Я должен уехать!

10 сентября

Что за ночь! Вильгельм! Теперь мне все по плечу. Я больше не увижу ее! О, как бы мне хотелось броситься тебе на грудь, дорогой друг мой, и поведать в слезах восторга о чувствах, переполняющих мое сердце! Вместо этого я сижу здесь, задыхаясь от волнения и тщетно пытаясь успокоиться, а утром, на рассвете, подадут лошадей.

Она покойно спит и не знает, что никогда больше не увидит меня. Я сумел оторваться от нее, я нашел в себе силы в продолжение двухчасового разговора не выдать своего намерения. Но боже, что это был за разговор!

Альберт обещал мне тотчас же после ужина вместе с Лоттою дожидаться меня в саду. Я стоял на террасе под высокими каштанами и в последний раз провожал взглядом заходившее за тихой рекою и зеленою долиной солнце. Сколько раз я вместе с нею любовался отсюда этим величественным зрелищем и вот…

Я ходил взад-вперед по любимой аллее; когда-то, еще до того, как я впервые увидел Лотту, тайная магнетическая сила часто влекла меня сюда, а потом, в начале нашего знакомства, мы оба радовались, обнаружив общую привязанность к этому уголку природы, поистине одному из самых романтических рукотворных пейзажей, какие мне когда-либо доводилось видеть.

Прежде всего – это широкий вид, открывающийся меж каштанами. Впрочем, кажется, я уже не раз писал тебе о том, как высокие стены, образуемые стройными шеренгами буков, обступают посетителя и аллея становится все темнее из-за примыкающего к ней боскета, пока наконец не упирается в маленькую, закрытую со всех сторон площадку наподобие просторной беседки, от которой веет зловещим холодом одиночества. Я до сих пор помню священный трепет, охвативший меня, когда я впервые забрел в сей заколдованный уголок; в тот жаркий полдень в груди моей шевельнулось смутное предчувствие, что зеленые кущи эти однажды станут свидетелем и сладких нег моих и горьких мук. Я уже около получаса предавался болезненному упоению мыслями о скорой разлуке и грядущей встрече, как на ступенях террасы послышались их шаги. Я бросился им навстречу, с трепетом схватил ее руку и припал к ней губами. Едва мы поднялись наверх, как из-за холма, поросшего кустарником, выглянул месяц; говоря о том о сем, мы незаметно приблизились к темной «беседке». Лотта вошла внутрь и села на скамью, мы с Альбертом последовали ее примеру, но, от волнения не в силах усидеть на месте, я вскочил, встал перед ними, прошелся взад-вперед, вновь сел – состояние мое было угрожающим. Лотта обратила наше внимание на дивную игру лунного света, озарившего террасу в конце букового «коридора», – великолепное зрелище, которое было тем поразительней, что вокруг нас царил глубокий, непроницаемый мрак. Мы молчали.

– Всякий раз, когда я гуляю при свете луны, – вновь заговорила Лотта через некоторое время, – ко мне непременно приходят мысли о наших умерших близких, всякий раз меня переполняют чувства, связанные со смертью и с тем, что ждет нас за гробом… Мы не исчезнем! – воскликнула она звенящим от восхитительного волнения голосом. – Но скажите, Вертер, увидимся ли мы вновь, узнаем ли мы друг друга? Что говорит вам ваше чувство? Что подсказывает вам ваша интуиция?

– Лотта, – отвечал я, взяв ее руку и чувствуя, как подступают слезы. – Мы увидимся! Увидимся и здесь, и там!

Я умолк, не в силах продолжать. Вильгельм, вообрази, каково мне было услышать это именно в те минуты, когда в сердце моем уже поселилась боль разлуки!

– А знают ли о том наши близкие, покинувшие нас? – продолжала она. – Чувствуют ли они наши радости и тревоги, чувствуют ли, что мы поминаем их с горячей любовью? О, образ моей матушки всегда рядом со мною, когда я сижу посреди ее детей, посреди моих детей, и они льнут ко мне, как прежде льнули к ней. Когда я подымаю затуманенный слезами взор к небу, желая, чтобы она хоть на мгновенье увидела нас, увидела, как я держу слово, данное ей в час смерти, быть матерью ее детям, – с какой болью молю я ее: «Прости, родная моя, если я не умею быть им тем, чем была им ты! Ах, ведь я делаю все, что в моих силах: они одеты, сыты и, что еще важнее, ухожены и любимы. Если бы ты могла видеть наше согласие, любимая моя, святая! Ты горячо восхвалила бы Господа, Которого в последней своей предсмертной слезной мольбе просила о счастье своих детей.

Так она говорила! О, Вильгельм, кому под силу повторить сказанное ею? Как могут холодные, мертвые глаголы живописать эти небесные цветы духа? Альберт ласково прервал ее:

– Милая Лотта, пощадите себя! Я знаю вашу склонность к мыслям подобного рода, но прошу вас!..

– О, Альберт, – сказала она, – ты ведь помнишь те вечера, когда мы втроем сидели за маленьким круглым столиком, проводив в дорогу папá и уложив малышей спать. Ты часто приносил с собою какую-нибудь хорошую книгу, но до чтения ли было рядом с нашей доброй матушкой? С этой славной, нежной, веселой и не знающей праздности душой! Одному Богу известно, сколько раз

Перейти на страницу: