– Поступай как знаешь. – Флорри с покорным видом покачала головой. – Только почему ты вечно должна приносить себя в жертву, этого я никак в толк не возьму.
– Ни тебе, ни другим никогда не понять его.
Флорри сердито фыркнула.
– Конечно, мне никогда не понять, что, собственно, сделал он для тебя хорошего.
– Он сделал меня счастливой.
За дверью раздались шаги, и разговор оборвался. Обе женщины постарались придать лицу спокойное, безразличное выражение. В кухню вошел Стефен.
– Я опоздал к чаю? – спросил он и улыбнулся.
Эта вымученная улыбка на исхудалом – кожа да кости – лице с торчащими скулами и ввалившимися щеками резанула Дженни по сердцу, как ножом. Стефен теперь не позволял жене даже заикаться о его здоровье, он предпочитал полностью игнорировать свою болезнь, и эта его замкнутость, отрешенность, его мужество и умение страдать молча, никогда не жалуясь, до глубины души трогали Дженни. Но она ничем не проявляла своих чувств, зная, что Стефен этого не любит, и сказала самым обычным тоном, наливая ему чашку чаю:
– Мы собирались кликнуть тебя. Но я подумала, что, может, ты занят – кончаешь работу.
– Между прочим, я ее действительно кончил. Остались кое-какие мелочи. И в общем я доволен. – Он потер руки, взял с тарелки, которую протянула ему Дженни, ломоть хлеба с маслом и присел к окну.
– Значит, картина готова? – спросила Флорри, поглаживая кошку.
– Да. Я сделал все, что мог. И кажется, получился толк.
– Ну а еще кому-нибудь будет от нее толк? – спросила Флорри, бросая многозначительный взгляд на Дженни.
– Кто его знает, – небрежно проронил Стефен.
Дженни из своего уголка украдкой наблюдала за ним и почувствовала, что он взволнован, хоть и старается не подать виду. Глубоко запавшие глаза его блестели, рука, державшая чашку с чаем, слегка дрожала. Дженни сказала участливо:
– Ты немало потрудился над этой картиной.
– Шесть месяцев. Это было не так-то легко технически – передать сущность простых, элементарных вещей… Реку… воду… И весь этот фон: землю, воздух. И притом так, чтобы это было единое целое, выражало основную идею.
Обычно Стефен никогда не говорил о своей работе, но сейчас он был еще весь во власти творческого порыва и продолжал высказывать вслух роившиеся в мозгу мысли.
– А что же вы будете делать дальше с этой картиной? – спросила, когда он умолк, Флорри, сидевшая все время, поджав губы.
– Сам не знаю, – рассеянно ответил Стефен.
– Надеюсь, с этой не будет такого безобразного скандала, как в прошлый раз.
– Надеюсь, нет, Флорри. – Стефен миролюбиво улыбнулся. – Мне кажется, это вполне почтенная картина. И чтобы окончательно вас успокоить, обещаю, что не стану ее выставлять.
Но его ответ не только не умилостивил ее, а разгневал еще больше.
– Вот уж и впрямь разодолжили! Да какой же тогда, спрашивается, от нее прок? Какой прок стоять, и стоять, и стоять день-деньской, малевать и малевать, если потом и показать нечего? У нас в зальце-то теперь не повернешься, не комната, а сарай. А вам что же – наплевать, получите вы хоть пенни за свою картину или нет?
– Да, мне все равно. Важно то, что я ее написал. – Стефен поднялся. – Пойду немножко пройдусь.
– Лучше не стоит, – озабоченно встрепенулась Дженни. – На дворе холодно нынче. И уже смеркается.
– Мне необходимо прогуляться. – Стефен ласково поглядел на Дженни. – Ты сама знаешь, что свежий воздух мне полезен.
Дженни не стала спорить и вышла вместе с ним в прихожую. Она помогла ему надеть теплое пальто, которое сама ему купила, подала палку, вошедшую с некоторых пор в его обиход. Он спускался с лестницы, а она, стоя в дверях, смотрела ему вслед с мучительной тревогой, никогда теперь не покидавшей ее, и в голове у нее уже зрели всякого рода планы. Стараясь заглушить заползавшее в душу отчаяние, она с неистребимой любовью думала о том, как исцелить Стефена от его недуга.
Стефен медленно брел по улице. Когда дорога почти неприметно для глаз пошла в гору, он сразу это почувствовал и понял, как мало осталось у него сил. Ноги, казалось, были налиты свинцом. Обходя стороной шумные кварталы, Стефен направился к порту. В начале набережной стоял круглый киоск с зеркальцами вместо окошек, и, проходя мимо, Стефен мельком увидел свое отражение: невообразимо худое, изможденное лицо с глубоко запавшими темными глазами, сутулые, как у старика, плечи… Он невольно скорчил гримасу и поспешил отвести взгляд. Он сам лучше всех понимал, как чудовищно нелепо с точки зрения здравого смысла поступает, разгуливая сейчас по улицам. Однако он твердо решил, что нипочем не даст уложить себя в постель. Одна мысль о том, чтобы сидеть взаперти, была для него непереносима.
Наконец он добрался до цели своего путешествия – до скамьи за молом в изгибе бухты. Обычно скамья пустовала, и с нее открывался прекрасный вид на море. Задыхаясь, Стефен опустился на нее и с чувством облегчения глубоко втянул в легкие прохладный чистый воздух.
Неяркий, но ослепительно прекрасный закат таял на небосклоне, отливая по краям оранжево-желтым и нежно-зеленым. Все краски и все оттенки казались необыкновенно ясными и чистыми на фоне серо-сизого моря, но в них уже чувствовалось холодное дыхание приближающейся зимы. «У Тернера нет ни одного такого заката», – подумал Стефен, с почти чувственным восторгом взирая на розовую полосу на горизонте. Он сидел, уткнув подбородок в грудь. Мысли его на мгновение перенеслись к этому проникновенному живописцу, тончайшему мастеру колорита, сварливому чудаку, затворившемуся под старость в грязной лачуге на берегу Темзы и получившему от окрестных мальчишек кличку Сухопутный Адмирал. «Все мы свихнувшиеся – совсем или хотя бы наполовину, – думал Стефен. – Отщепенцы, погибшие души, вечно в ссоре с обществом, злополучные дети беды, обреченные с колыбели. – И тут же сделал мысленно оговорку: – Все, кроме тех, кто идет на компромисс». Сам он никогда на это не шел. Еще с отроческих лет он был одержим одним стремлением – освободить от оков красоту, разлитую повсюду в природе, но не всегда лежащую на поверхности вещей. И он боролся в одиночестве, идя предначертанным ему путем. Только кому дано понять безысходность этого одиночества, холодную печаль этих часов и дней, лишь изредка перемежавшуюся вспышками упоения и восторга? Но он не испытывал сожалений. Удивительный покой и мир царили в его душе. Ведь из этой боли, горечи, разочарования и муки, из борьбы с враждебным ему миром рождалась красота. Он заплатил за нее дорогой ценой, но игра стоила свеч.
Он следил, как гаснут на небе бледные