– Вы готовите себя к монашеской жизни, не так ли? – спросил я нескольких воспитанников.
– Да, мы надеемся на это.
– А ты ведь жаловался, Олива, как-то раз (ты не знал тогда, что я слышу твои слова), что тебе до смерти надоели все проповеди на жития святых.
– Должно быть, это во мне говорил злой дух, – ответил Олива, а он был одного со мной возраста. – Сатане иногда позволяют вводить в соблазн тех, кто находится в самом начале послушания и кого он поэтому больше всего боится потерять.
– А ты, Балькастро, говорил, что у тебя нет ни малейшего влечения к музыке, а уж коли это так, то хоровая музыка меньше всего может прийтись тебе по вкусу.
– Господь с тех пор вразумил меня, – ответил юный лицемер, осеняя себя крестным знамением, – ты ведь знаешь, свет моих очей, нам обещано, что глухие услышат2.
– Где же это обещано?
– В Библии.
– В Библии? Так нам же не позволяют ее читать.
– Верно, дорогой мой Монсада, но с нас довольно и слов настоятеля и братьев.
– Ну разумеется, наши пастыри должны взять на себя полную ответственность за то состояние, в которое они нас повергли, захватив в свои руки право поощрять нас и наказывать. Только скажи, Балькастро, неужели ты собираешься как в этой жизни, так и в грядущей полагаться на их слова и отрекаться от жизни прежде, чем тебе доведется ее испытать?
– Дорогой мой, ты говоришь это только для того, чтобы соблазнить меня.
– Я говорю не для того, чтобы соблазнить, – возразил я и, возмутившись, собрался было уйти, но как раз в эту минуту зазвонил колокол, и звон его подействовал на всех как обычно. Товарищи мои напустили на себя еще более благочестивый вид, а я старался вернуть себе самообладание. По дороге в церковь они перешептывались между собою, стараясь, однако, чтобы я услышал то, что они сообщают друг другу. До меня долетели слова:
– Напрасно он противится благодати; призвание его совершенно явно. Это победа Господа нашего. В нем и сейчас уже можно узнать избранника небес: у него монашеская походка, глаза опущены долу; движением рук он невольно подражает крестному знамению, и сами складки его одежды по какому-то Божественному наитию располагаются так, как на монашеской рясе.
Все это говорилось, невзирая на то что я ходил шатаясь, лицо мое горело и, в то время как взгляд нередко бывал устремлен ввысь, руки торопливо подбирали полы рясы, которая от волнения моего спадала у меня с плеч; беспорядочно свисавшие складки делали ее похожей на все что угодно, только не на монашеское одеяние.
С этого самого вечера я стал замечать грозившую мне опасность и думать о том, как ее избежать. У меня не было ни малейшей склонности к монашеской жизни, однако после вечерни в церкви и вечерней молитвы у себя в келье мне начинало казаться, что само отвращение мое к ней есть уже грех. Чувство это становилось еще острее, когда наступала ночь и все погружалось в тишину. Долгие часы лежал я в кровати, был не в силах уснуть и молил Бога вразумить меня, сделать так, чтобы я не противился Его желанию, и вместе с тем дать мне со всею ясностью почувствовать, чего же Он от меня хочет, и если Ему неугодно призвать меня к монашеской жизни, то пусть Он поддержит мою решимость пройти сквозь все испытания, которые на меня наложат, лишь бы не профанировать эту жизнь исполнением вынужденных обетов и отчужденностью души. Для того чтобы молитвы мои оказались более действенными, я обращал их сначала к Пресвятой Деве, потом – к святому, покровителю нашего рода и, наконец, к святому, в канун дня которого я родился. От волнения я так и не сомкнул глаз до самой утренней мессы. Но к утру я ощутил решимость, во всяком случае, мне показалось, что она наконец пришла ко мне. Увы! Я не знал, с чем мне придется столкнуться. Я был похож на человека, который вышел в открытое море, взяв с собою однодневный запас провианта, и вообразил, что вполне себя обеспечил и сумеет теперь добраться до полюса. В тот день я с необычным для меня прилежанием исполнил все так называемые упражнения для духа. Я уже начал ощущать потребность накладывать на себя какие-то обязательства – роковое последствие монастырских установлений. Обедали мы в полдень; вскоре после обеда отец прислал за мною карету, и мне было позволено покататься в течение часа по берегу Мансанареса3. К моему удивлению, в карете оказался мой отец, и, хоть он поздоровался со мною на этот раз несколько смущенно, я был счастлив его увидеть. Он, во всяком случае, был мирянином и, может быть, человеком с сердцем.
Меня огорчили сдержанные слова, с которыми он обратился ко мне; услыхав их, я весь похолодел и сразу же принял твердое решение быть и с ним настороже, как со всеми, с кем мне приходилось общаться в стенах монастыря.
– Нравится тебе жить здесь, в обители? – спросил отец.
– Очень нравится, – ответил я (в ответе моем не было ни слова правды, но страх быть обманутым неизбежно толкает на ложь, и нам приходится только благодарить за это наших наставников).
– Настоятель очень тебя любит.
– Кажется, да.
– Братья очень внимательны к твоим занятиям, они могут руководить ими и должным образом оценить твои успехи.
– Кажется, да.
– А воспитанники принадлежат к самым знатным испанским семьям, они все довольны своим положением и хотят воспользоваться теми преимуществами, которые оно дает.
– Кажется, да.
– Дорогой мой мальчик, почему ты три раза ответил мне тою же самой ничего не значащей фразой?
– Потому что я подумал, что все это мне только кажется.
– Так как же ты говорил, что все благочестие этих праведных людей и глубокое внимание со стороны учеников, чьи занятия в равной мере благодетельны для человека и умножают славу церкви, которой они служат…
– Папенька, я ничего не говорю о них, но я осмеливаюсь говорить о себе: я никогда не смогу быть монахом, и, если вы хотите добиться именно этого, презирайте меня, прикажите вашим лакеям вытащить меня из кареты и оставить на улице. Лучше пусть я буду собирать милостыню и кричать: «Огонь и вода» [25], только не заставляйте меня стать монахом.
Отец мой был поражен. Он не сказал ни слова в ответ. Он никак не ожидал, что я раньше времени узнаю тайну, которую он собирался