В один прекрасный день, во время моего выздоровления, я получил от нее эту книгу уже в совершенно готовом виде, даже переплетенную, и увидел в предисловии восхваления по своему адресу, до того аляповатые и приторные, что был этим неприятно поражен. Грубая лесть, в них сквозившая, была несовместима с доброжелательством; в этом сердце мое не могло ошибиться.
Через несколько дней после этого г-жа *** посетила меня со своей дочерью. Она сообщила мне, что книга ее наделала много шуму из-за одного места, которое я едва заметил при беглом просмотре романа. Я перечел его после ухода г-жи ***, вгляделся в то, как оно написано, и мне показалось, что я открыл цель ее посещений, ухаживаний, грубой лести в предисловии: я решил, что все это направлено к тому, чтобы навести публику на мысль, будто эти строки принадлежат мне, а значит – ко мне относится и вся брань, которую они могли навлечь на автора при тех обстоятельствах, при которых были опубликованы.
У меня не было никакой возможности положить конец этому слуху и впечатлению, которое он мог создать; от меня зависело только одно – не поддерживать этих пересудов, положив конец ненужным и показным посещениям г-жи *** с дочерью. Вот записка, которую я с такой целью написал этой даме:
«Так как Руссо не принимает писателей, он благодарит г-жу *** за ее внимание и просит ее больше не оказывать ему чести своими посещениями».
Она ответила мне письмом, вежливым по форме, но составленным так же, как все, которые пишутся мне в подобных случаях. Я бессердечно вонзил кинжал в ее чувствительное сердце, я должен поверить по тону ее письма, что, питая ко мне такое горячее и искреннее чувство, она не переживет этого разрыва. Это еще раз доказывает, что прямота и всегдашняя откровенность оказываются страшными преступлениями в свете, и мои современники будут считать меня злым и жестоким, даже если у меня не будет в их глазах другого преступления, кроме того, что я не так лжив и вероломен, как они.
Я уже несколько раз выходил из дому и даже довольно часто гулял в Тюильри; по тому удивлению, которое обнаруживали многие при встрече со мной, я понял, что относительно меня имеется еще какая-то новость, мне неизвестная. Наконец я узнал, что в обществе ходит слух, будто я умер от последствий своего падения; слух этот распространился так быстро и держался так упорно, что больше чем через две недели после того, как он дошел до меня, об этом все еще говорили, даже при дворе, как о достоверном факте. Как мне предупредительно написали, «Авиньонский курьер», сообщая эту счастливую новость, не упустил при этом случае внести заранее свою долю в ту дань обид и оскорблений, которыми готовятся почтить после моей смерти мою память в виде надгробного слова.
Новость эта сопровождалась еще более странным обстоятельством; я узнал о нем только случайно и не мог собрать никаких подробностей. Оказывается, была уже открыта подписка на печатание рукописей, которые будут у меня найдены. Из этого я понял, что наготове держат сборник писаний, сочиненных нарочно для того, чтобы, когда я умру, объявить их моими; думать, что могла быть напечатана в своем подлинном виде какая-нибудь из действительно найденных моих рукописей, было бы глупостью, которая не могла бы взбрести в голову человеку разумному, и мой пятнадцатилетний опыт меня от нее предохранял.
Эти наблюдения, следовавшие друг за другом и сопровождаемые многими другими, не менее удивительными, снова привели в ужас мое воображение, которое я считал угасшим; и этот мрак, беспрестанно сгущавшийся вокруг меня, воскресил весь страх, который он, естественно, мне внушает. Я ломал себе голову, строя тысячи догадок, пытаясь понять тайны, непостижимые для меня. Единственным бесспорным результатом стольких загадок было подтверждение всех предшествующих моих заключений: участь моей личности и репутации решена в полном, единодушном согласии всем теперешним поколением; никакими усилиями я не в состоянии избежать ее, поскольку мне совершенно невозможно передать что бы то ни было другим поколениям иначе, как через руки моих современников, то есть людей, заинтересованных в том, чтобы все это уничтожить.
Но на этот раз я проник глубже. Нагромождение стольких неожиданных обстоятельств, вызванное, так сказать, самой судьбой, восстание против меня всех самых жестоких моих врагов, – всех, кто вершит государственными делами, всех, кто направляет общественное мнение, всех людей с положением, всех особ с весом, как будто нарочно подобранных для участия в общем заговоре из числа тех, кто затаил против меня вражду, – весь этот общий сговор слишком необычен, чтобы быть чисто случайным. Человека, отказавшегося вступить в него, любого события, вставшего поперек дороги, случайного обстоятельства было бы довольно, чтобы сговор этот потерпел крушение. Но все воли, все неизбежные стечения обстоятельств, все совпадения, как и все превратности, только содействовали человеческому умыслу, и столь поразительное, близкое к чуду сотрудничество не оставляет места сомнениям, что полное торжество его было предначертано в книге судеб. Множество отдельных наблюдений – как в прошлом, так и в настоящем – до такой степени укрепляют меня в этом мнении, что я не могу удержаться от того, чтобы не рассматривать отныне как одну из непроницаемых для человеческого разума небесных тайн – то самое, что считал до сих пор только плодом человеческой злобы.
Эта мысль не только не кажется мне мучительной и не раздирает мне сердце, но утешает меня, успокаивает и помогает мне смириться. Я не захожу так далеко, как блаженный Августин, который, будь он осужден на вечные муки, утешался бы мыслью, что такова воля Божья. Однако покорность моя проистекает из источника, правда менее самоотверженного, но