Это – странная и неустранимая, кажется, русская неуклюжесть. Остановимся на подробностях. Не удивительно ли, что в огромном уже теперь множестве всюду разбросанных аптек мы не встречаем, даже как исключение, русских природных мальчиков, не встречаем их вовсе? – необходимость педантической чистоты и крайней аккуратности при измерениях и взвешиваниях исключила из этого прекрасного ремесла русскую кровь. Все нужно здесь «по капле», а русский может только «плеснуть». Не менее замечательно, что и в часовом ремесле, где также требуется мелкое и тщательное разглядыванье, – не попадается русских. Удивлялись, отчего в Петербурге речное пароходство в руках финляндцев, и замечали – «верно, вода – не русская стихия». Но вот на Волге и Ладоге это русская стихия. Но на Неве – суета, и опять «подробности», т. е. так много мелькающих и мелких судов, что, конечно, русский лоцман на пароходике-лодке или сломается сам, или сломает. И чувство ответственности, страх «сломать» или «сломаться», а главное – отвращение к суете и неспособность быть каждую минуту начеку гонит его от лоцманства, из аптеки и от часовщика. Напротив, кровельщик или маляр, висящий на головокружительной высоте, – всегда русский и никогда еврей или немец; это – риск, но и уединение, спокойствие, где работающий может «затянуть песню». Русский – немножко «созерцатель». И он только в той работе хорош, где можно задуматься, точнее – затуманиться легким покровом мысли о чем-то вовсе не связанном с работою: так поет и полудумает он за сапогом, который шьет, около бревна, которое обтесывает, и, наконец, в корзиночке около четвертого или пятого этажа. Все ремесла собственно интенсивные и все интенсивные способы работы – просто у него не в крови. А о народе в его историческом росте мы можем повторить то же, что говорим о ребенке, взрослом и, наконец, старике: «Каков в колыбельку – таков и в могилку» [187]. Обильно и долго я наблюдал детей за учением; способ работы учебной, у нас принятый, – быстрое чередование уроков с требованием внимания к каждой минуте, – истощает, энервирует и, наконец, просто не исполняется всеми даровитыми русскими детьми – именно теми, которые при разговоре, за чтением, на письме, т. е. во всех формах неинтенсивного выражения своих способностей, брызжут умом, сообразительностью, наблюдательностью; и напротив, эти формы работы – ясно не национальные – охотно и легко у нас переносятся, но только малоспособными людьми.
Но перейдем к капиталу и капитализму: мы увидим, что и способы их копить у нас глубоко отличны от западных. Русский капитализм – это или Плюшкин-Корзинкин (умерший лет 15 назад в Москве, почти в чулане, миллионер), т. е. психоз, или это случайная удача; но во всяком случае – это не есть неопределенно расплывшееся в обществе явление; не есть общий поток, тянущий в себя массы людей, неопределенное их множество. Напротив, массы, множество – у нас бедны и неуклюжи в обогащении, даже когда очень его желают. Фирма «Домби и Сын» не вырисовывается на фоне нашего быта и истории: наследственных богатств, из рода в род «приумножающихся», у нас нет или очень мало. Наш богач – удивительное явление: он «стрижет купоны», и опять мы наблюдаем здесь любовь к покою, не суете, как у лоцмана и кровельщика; он не «работает на капитале», как и ученик избегает учиться «по урокам». Люди, как Губонин, т. е. вечно деятельное богатство, у нас – феномен; а мы говорим о толпе, о господствующем типе, ибо история всегда течет из основных, а не исключительных народных черт. Богач угрюм у нас, необщителен; почти можно подозревать, что он несет богатство как «грех»; это – привязанность, болезненная, несчастная, с которою он не умеет справиться, но и не спешит весело с нею на улицу, не общится ею с другими, не союзится на ней: и вот отчего богатые люди у нас не сливаются в ассоциации, как это было бы непременно, если бы инстинкт богатства у нас был веселящим, радующим, природным. Удивительно, как много богачей у нас становятся тайными, а иногда и явными алкоголиками. Казалось бы, что за удовольствие в вине, когда возможно чувство Скупого рыцаря —
Какой волшебный блеск!..
Но вот вместо этого сладострастия имуществом – гораздо беднейшее и прямо нищенское упивание вином, из-за которого так и слышится прекрасный некрасовский стих:
Бес благородный скуки тайной.
Если мы припомним своеобразную поэзию тяжелых колоколов, пудовых свеч и всякого храмового «благолепия», которым упиваются наши купцы, мы догадаемся, что эта строка Некрасова не обошла и их, и допустим, что и источник алкоголизма у них не всегда бывает только распущенность. Но в общем все эти черты как мало обрисовывают тип, который был бы достаточен и силен охватить и подчинить себе весь строй жизни. «Капиталистический строй»… Г. Слонимский правильно заметил, что он уже начался с «Русской Правды», и, всегда существуя, всегда необходимый как частное и подчиненное явление, он у нас и в будущем останется одним из жизненных течений, то ширящимся, то суживающимся, но никогда, решительно никогда – единственным, все поглотившим (гипотеза наших марксистов).
Есть виды опасности, порождаемые опасением; ложный крик «пожар» может в партере театра породить несчастия, для которых нет реального основания, но ложное опасение становится их реальною причиною. Неомарксисты своим преувеличенным и ложным страхом производят или имеют тенденцию произвести такого рода бедствия. Они зовут меры, которым еще не время и для которых никогда, может быть, не настало бы время; они отвлекают внимание, как от «археологии», от другого, что может быть полно жизни или может при внимании возродиться к лучшей жизни. Ведь все-таки не разобрано и не объяснено, почему община, исчезавшая в Германии при Таците, т. е. в своем роде при «Русской Правде», у нас удержалась до «Судебных уставов» Александра II, т. е. 1000 лет? Мне случалось об этом упоминать в литературе, и еще раз я настаиваю, что эта разница в длительности существования не объяснена и есть главный факт, должна бы стать