Постояв перед закутком, Катя и Лидия вышли из помещения, остановились перед овечьим загоном, огороженным жердями. Летом сюда овцы помещались на ночь, а всю зиму он пустовал и сейчас еще до конца не вытаял от снега.
Длинный апрельский день стекал за облысевшие холмы, лысины эти были черными, парок над ними уже не курился. Небо, наливаясь тяжкой синевой, меркло и меркло, спускалось все ниже. В самой Романовке, лежащей в холмах, как в мешке, было уже сумрачно, кой-где тускло засвечивались маленькие оконца. Ни одного человека в деревушке не было видно, и если бы не эти унылые огоньки в избах да не рев голодной скотины – нельзя бы и подумать, что здесь теплится еще какая-то жизнь.
Катя и Лидия еще некоторое время скованно постояли у загона, и надо бы поскорее разойтись, но, видно, каждая чувствовала – надо что-то сказать друг другу, да только неизвестно что.
Наконец Катя вздохнула и проговорила:
– Меня сейчас свекровь твоя… выстрамила. За то, что тебя послала вот на ферму.
– А я видела, – усмехнулась Лидия.
– В отместку, говорит, дерьмо топтать…
– Дерьмо-то это у нее всегда со рта и валится, – угрюмо произнесла Лидия.
После этих фраз между ними стало что-то таять, и та незримая перегородка, которая разделяла их, если не исчезла вовсе, то стала тоньше.
– Я все гляжу – тебе не сладко там… у них. – Катя хотела сказать «не сладко с Федотьей», но произнесла сознательно «у них», имея в виду и бывшего мужа.
– Да что об этом говорить, – промолвила с горечью Лидия. И, чуть помедлив, всхлипнула: – Кто бы знал… Кто бы знал, Катерина…
Что знал – она не договорила, но Кате и так было ясно.
– А она меня насквозь прогрызла: радуешься, мол, что мужика-то Афанасьев выродок ухайдакал.
Лидия вытерла тяжелыми пальцами мокроту со щек. И они еще какое-то время помолчали.
Потом Катя деревянным голосом произнесла:
– А я думала, ты меня вилами запорешь.
– Это его бы надо, паразита, – откликнулась Лидия, повернулась к Кате, подняла на нее глаза. – Раньше я вот на тебя зазря грешила, ты уж прости. А счас другое тебе совсем скажу – не терзайся ты этим… У тебя и без того горя невпрохлеб. А я что ж… мне вон моих детишек только жалко.
Брови у Кати дрогнули, она отвела взгляд. А Лидия сердито вскинула голос:
– Да не потому, что сироты… А потому, что Пашку вот Федотья давно научила тож дерьмо изо рта вываливать. Малец, а злющий уж на людей, как хорек. Сонька, та хоть и меньше, да как-то не поддается ей. Да все равно, карга старая доколотится своего, сгубит и ее душу.
– Так, Лидия… Ты бы как-то пресекла все это.
Пилюгина только головой качнула:
– Э-э, разве я не делаю? Да без толку все. Не умею, видно… Ну ладно, заболтались. Пошли, что ли.
* * *
Подходя к своему дому, Катя подумала: за сегодняшний день вот сперва счетоводиха Марунька, а счас Лидия открылись каждая с новой и не видимой ей никогда стороны. И вообще за последние дни происходит все же странное, непонятное, была она никто-никто, и вдруг сразу на место Пилюгина, самого страшного для нее на земле человека. Но Пилюгина теперь нет, за это Мишуха, добрый и щедрый сердцем ее братишка, заплатил этакую цену. А древняя Федотья, ишь, пригрозила, цена, мол, не вся, вот подрастут Артемушкины дети… Да и правда, все может еще эхом гремучим отозваться, недаром даже Лидия сказала про Пашку своего: малец, а злющий уж на людей, как хорек. Господи, как жутко жить на земле одной! Мишка-то когда теперь вернется, через вечность. Ну, да вроде война за перевал перевалила, отца и Степана она дождется, и сразу поведут они тут всю жизнь, как раньше, что тогда там Пашка Пилюгин, дряхлая эта Федотья или кто другой? А покуда, правду сказала счетоводиха, надо стиснуть зубы да жить…
Ребятишки ее встретили, как всегда, терпеливым