* * *
Занятия в школе заканчивались. Снова вернулась удушливая жара. Так приятно было закрыться дома, опустить жалюзи, лениво протирать пол. Иногда я укрывалась в гостиной — там было прохладнее всего, — растянувшись на оливково-зеленом диване и представляя, что на самом деле я нахожусь в лесу. Я пыталась ни о чем не думать, но потом слышала, как клацают по полу коготки черепахи, полюбившей мои тапочки.
Анита и Умберто оба ходили на работу, и я начала выезжать из Кастелламмаре в одиночку. Добиралась на поезде до Меты или Сорренто, а там смешивалась с толпой туристов. Иногда со мной ездила Сиф. Однажды мы с ней сидели на берегу в Вико-Экуенсе среди лодок, вытащенных на песок, и я рассказывала мою историю любви. Вывалила на Сиф все. После этого мне стало легче; давно уже надо было выговориться, а не сидеть наедине с собственной болью. Сиф почти не перебивала меня. Она сосредоточенно слушала, и в ее глазах я видела сострадание. В конце моего рассказа она воскликнула:
— Какой ценный жизненный опыт!
Но тут мы обернулись на чей-то крик. Какая-то женщина в ужасе неслась к малышу лет трех-четырех — он решил разделить свой клубничный круассан с бездомной собакой, вымазанной в бензине и черном песке. Ребенок и собака облизывали круассан по очереди. Я расхохоталась, как когда-то и обещал Раффаэле.
Проезжая мимо квартала, где жил Раффаэле, я каждый раз надеялась разглядеть его дом. Но поезд шел по Бронксу слишком быстро, так быстро, что у меня сжимался желудок. Прямо как в те разы, когда Раффаэле разгонял мотоцикл, а меня охватывал ужас, граничащий с эйфорией, и я совершенно теряла голову. У меня не получалось даже разглядеть его переулок с незнакомого ракурса. Сверху квартал казался совсем крошечным, выглядел мелкой иллюстрацией в старой книге сказок — узором из переплетающихся листьев на страницах. Не успевала я рассмотреть узоры, как страницу уже переворачивали.
Но одним особенно жарким днем поезд полз в сторону Неаполя так медленно, что мне наконец удалось увидеть дом Раффаэле. Я видела входную дверь и распахнутое окно его кухни — темное, как беззубый рот. Внутри ничего нельзя было разглядеть, но мне внезапно стало больно, так же сильно, как в первый день. Поезд ехал мимо его дома, и мне было физически плохо.
На меня обрушилось воспоминание об одной истории, случившейся всего несколько лет назад. Как же здорово я умела вытеснять из сознания все, что мне неприятно! Мама всегда поощряла мою любовь к искусству, покупала все необходимые материалы, оплачивала курсы рисунка и живописи. И вот однажды она записала меня на частные уроки скульптуры. Теперь каждую субботу я садилась на утренний поезд до Чикаго, а потом стучалась в дверь к Мартину, скульптору средней руки, знакомому маминых знакомых. Он встречал меня всегда мрачный, с чашкой черного кофе в руке, растрепанный после сна, весь в извести. Казалось, будто мой приход застал его врасплох. Наверное, он согласился давать мне уроки только потому, что денег ему не хватало.
Жил Мартин в лофте с голыми кирпичными стенами, кухонным уголком и кроватью, накрытой тайским покрывалом. На столах громоздились скульптуры, при виде которых на душе у меня становилось тяжело. Это были неестественно вытянутые лошади и слоны, у которых не хватало лапы или головы, бесполые фигуры людей с шершавой неровной кожей, похожей на поверхность камня, облепленного мидиями, — то ли подражание Джакометти, то ли просто незаконченные работы. Стоя среди них, я всегда чувствовала себя слишком целостной и неуместной. Впрочем, на полтора часа, что длилось наше занятие, Мартин бросал свою работу и сосредотачивался на мне, раздавая невразумительные советы — давай, с размахом, больше ярости — и обволакивая меня запахом кофе и пота. Первой моей скульптурой стала обнаженная женщина из глины. Она удобно лежала на боку, как фигура на этрусском саркофаге. Я долго разглаживала глину пальцами, чтобы серая кожа женщины стала похожа на камень, обточенный речным течением. Мне казалось, что получилось хорошо.
Мартин рассмотрел фигуру со всех сторон.
— Красиво, но скучно, — вынес он вердикт. — Не хочешь резануть как следует, чтобы стало поинтересней?
— Резануть? В каком смысле?
— Ну вот так. Вжик! — пальцем он провел воображаемую линию, отсекающую у женщины полголовы, руку и половину груди. — Так, что от лица остался бы только рот.
Мартину было сорок семь лет, а мне четырнадцать, так что когда он протянул мне резак, я взяла его. Но я все равно сомневалась, а в горле стоял ком. Неужели я действительно испорчу свою скульптуру?
— Ну, давай же.
Я набрала в легкие воздуха и занесла резак. Металл легко вошел в еще влажную плоть. Глина словно проглотила его. Отсеченная часть скульптуры отделилась и беспомощно упала на стол. После этой безжалостной правки статуэтка стала мне отвратительна, я даже не забрала ее домой. Я приезжала к Мартину еще дважды — наверное, мы оба продолжали встречаться исключительно из чувства долга. Потом я сказала маме, что скульптура не для меня. Еще два года от одного лишь воспоминания об этих занятиях мне становилось жутко стыдно, как будто мой учитель, косматый и похожий на штукатура, облапал меня, а потом швырнул на свою покрытую восточным покрывалом кровать, а у меня не хватило смелости ему отказать.
Только теперь я понимала, что на самом деле все было не так. Это не Мартин испортил мою скульптуру, а я. Разрезала ее своими руками. И сделала я это потому, что сама хотела — проверить себя, удовлетворить любопытство, увидеть сырую глину у нее внутри, понять, что я почувствую, расчленяя статуэтку. Я — не палач и не жертва, не зрительница и не главная героиня. Я — всего-навсего творец происходящих во мне перемен.
Доехав до Кастелламмаре, я решила, что