И в мирное-то время часто приходилось удивляться, когда на больших маневрах, вдали от селений, в разгар переходов, наши денщики на маленьких привалах ухитрялись вскипятить чай, чуть ли не на ходу.
Вот и теперь в окопах они живут так, как будто эти окопы не в сердце Галиции, а на своем «телятнике» позади огорода за их избами где-нибудь в Нееловке или Захарьевке Царевококшайского уезда. [27] Настроение солдат бодрое. Да это и понятно – ведь они в завоеванном краю. Не у них взяли и не их избам угрожают, а наоборот, они взяли чужую страну, хотя и с титаническими усилиями, и угрожают целости чужого государства. Это понятно всякому, даже замухрышке-обознику, и придает всем особую самоуверенность «завоевателей». А там, хотя бы и в Пруссии, дело другое. Там мы еще пока не взяли ничего и даже с громадными усилиями защищаем свою землю. Правда, и эта защита придает силы, но это сила обозленности, отпора. А не бодрость – что, вот, мол, как наши-то. Чуть не полстраны охватили у австрияка. Кстати: напрасно господа корреспонденты и журналисты уверяют Россию, что австрийцы слабы. Нет! Это сильные и упорные враги. Они умеют умирать, дорого продавая свою жизнь. И наши солдаты вовсе не относятся к ним добродушно-снисходительно, как к набедокурившим и расшалившимся детям… Напротив, они их уважают и считают равными себе. Правда, не в натуре шваба упоение дракой «грудь на грудь», то упоение, которое помогает нашим горсточкам расшибить, в буквальном смысле этого слова, целые полки австрийцев. Но здесь уже дело не в негодности их как солдат, а просто в разнице двух крупных, но по своему «я» различных натур. Они, например, совершенно не боятся огня. И как их не засыпают механическим градом свинца, они все равно держатся упорно и твердо. И, по всей вероятности, они, приученные к машинной войне, к чудесам убийственной техники, лучше и легче чувствуют себя под нашим огнем, чем мы под ихним бездушным, жестоким и слепо-стихийным. А вот уж когда «на кулачки» пойдут – ну, тут другое дело. Эта удаль, это опьянение дракой им несвойственно, непонятно, и пугает их именно этой непонятностью. Еще бы! Одна рота русских, а дерется против трех австрийских, да еще с такой уверенностью в своих метких ударах, что будто бы этих серых мужиков не втрое меньше, а больше раз в пять… И вот вам уже моральное воздействие. Наша уверенность в победе – это неуверенность в ней противника. Две воли столкнулись. И более самоуверенная испугала ту, другую. А испуг – это уже половина поражения. Затем: несколько поражений от сильной воли, уже запугали. Уже будущий не будит в идущих на него людях желания:
– А ну-ка, поборемся; чья возьмет!
Он уже пугает заранее!
Вот почему вырастают перед нашим победоносным потоком укрепленные позиции – целые крепости, переплетенные жгучей проволокой и острыми сучьями «засек». И опять-таки, вполне понятный психоз, на первый взгляд парадоксальный:
– Я готовлюсь к бою. Противник силен и опасен. Я отгораживаюсь от него. Для чего? Да чтоб не быть в страшной сфере его непосредственного влияния, чтоб, будучи безопасным, причинить ему возможно большие потери. От этих двух сознанных причин самоукрепления недалеко – один лишь шаг – до боязни: а вдруг да эти укрепления будут слабы? Я укрепляюсь еще больше. Но чем больше я укрепляю свою позиции, тем более я убеждаю себя в силе противника, в его мощи… Я не уверен в себе. Я надеюсь на стенку, воздвигаемую между нами. И вот, в результате, непреложный почти, за редкими исключениями, закон: чем сильнее и сложнее укреплена позиция – австрийцев, – тем легче она будет отдана. Примеры: великолепно укрепленный Львов, почти без боя сданный Ярослав… Но зато, когда австрийцы дерутся, не запугавши себя заранее воображаемой мощью противника, воображаемой именно вследствие этого отгораживания, – они дерутся как львы.
Много им портят неважные офицеры, в большинстве изнеженные и вялые. Но это все еще не причины, чтоб на всяком перекрестке орать развязно:
– Австрийцы? Ну, это что! Это зайцы! Я не военный, и то сумел бы справиться с десятком!..
А ну-ка – герой строчки и домашней стратегии – поди, попробуй!
В местечке здесь штаб дивизии. А посему, конечно, шпионов – хоть пруд пруди! То и дело ловят их в самых разнообразных костюмах и видах. Иных отправляют в штаб корпуса в N, а иных вешают тут же. Тяжело глядеть. И сознаешь ведь, что это необходимо, но… когда увидишь эти искаженные безумным животным страхом взрослые лица с потоками слез из остолбенелых глаз, когда услышишь этот резкий хрип в перетянутом горле, жуть берет.
Другое дело – смерть в бою… Там она примиряет с собой. Я помню, как еще в России одна немолодая уже дама делала зверское лицо, сидя в спокойной и уютной столовой, среди «домашних стратегов», и горячо говорила:
– А вы знаете, N пишет с войны, что шпионы одолевают их и что их полк уже шесть человек повесил… Мало, мало! Я бы их сто шесть повесила, жидов пархатых… Я, знаете, – разразилась она самодовольным птичьим смехом, – ему написала, что не ожидала за ним такой слабости и советую ему не нежничать, а еще штук сто жидов повесить… Это моя просьба к вам, пишу ему… Ха-ха-ха!
И разливался бессмысленный, но переполненный самолюбованием смех – вот, мол, я какая… Смотрите-ка! Жаль, что я не мужчина!
Бедная глупая птица! Если б знала она, что думали о ней мы, бывшие перед лицом смерти и познавшие ее роковую, полную ужаса, близость. Интересно, чтобы эта птица зачирикала, если б ее детей, как шпионов, вздернули на ворота австрийцы…
Слухи об общем наступления австро-германцев на наш длинный фронт подтверждаются. Недолго