Плоты заняли соответствующее положение и… два полка двинулись встречать Рождество. Им дали дойти до половины реки. Они шли, уверенные в своей безопасности, потому что ведь они сделали заявление, чтобы не стрелять. К тому же эти дикари – русские, называющие какие-то бумажонки международными договорами, эти сибирские медведи ведь совершенно не знают великого дела войны и не могут разгадать простой военной хитрости!..
Они шли, и когда дошли до половины, приготовленное вино опрокинулось на них. Вершина треугольника, которую я имел в виду, начала падать в намеченную в одном из прошлых писем точку…
Первой ударила по вымеренному расстоянию артиллерия. Потом подхватили, выстукивая торопливую бесконечную дробь, пулеметы. Потом в концерт вступили винтовки стрельбой пачками. Потом на служащих мостами плотах все смешалось, и случилось то, что в таких случаях называется паникой. Повторилась, в меньшем, конечно, масштабе, история перехода Немана. Германские солдаты падали толпами. Даже легко раненные попадали в ледяную декабрьскую воду и тонули. Тяжело раненные, растоптанные ногами запнувшихся в переходе, гибли в той общей сумятице, которую вызвал неожиданный обстрел. Немцы бросились назад, но шрапнель осыпала тот берег, и пройти эту линию смерти представлялось невозможным. Многие кинулись вперед, не в атаку, о, нет, тут уж было не до атаки, когда убийственный, губящий огонь рвал людей сотнями, не в атаку, а бросив винтовки, с поднятыми руками – в плен.
IV
Результаты этого дела почтенны с точки зрения войны. Более трех тысяч немецких солдат погибло совершенно. Одни из них были пронизаны пулеметами и умерли тут же, другие, раненные шрапнелью, попадали в воду, и Бзура несет, медленно крутя, их бездыханные тела, третьи нашли свой конец под коваными сапогами своих же соратников, кидавшихся из стороны в сторону на узком плоту, заваленном трупами и ранеными.
А третьи… Я имел возможность беседовать с двумя представителями этой третьей категории.
На одном из медицинских пунктов большой общественной организации, делающей различие между раненными русскими и немцами только в том, что первыми осматриваются и перевязываются до последнего раненного в палец солдата свои, а потом уже «они», в одном из пунктов я встретил германского офицера. Он был ранен в бок и голову (он представлял некоторое исключение из этой третьей группы: бросился вперед с обнаженным палашом, думая личным примером воодушевить своих подчиненных).
Ружейные пули пронизали его, но все же он нашел в себе силы добежать до вражеского берега, до последней минуты сознания надеясь поднять на штурм солдат. Он упал и не знал результатов попытки, за которую так дорого поплатился. Персонал пункта, заваленный в тот день ранеными, не имел даже времени расспрашивать, где и когда кто ранен, – люди в непрерывной работе проводили вторую ночь без сна. На мою долю выпала задача выяснить положение вещей раненому офицеру.
Он был молод, несколько по-военному суров, и какая-то глубокая серьезная печаль чудилась мне на дне его карих, чуть прижмуренных глаз. Эту печаль подмечал я часто у тяжело раненных, безнадежно больных людей, которые не хотят об этом думать, но не могут обмануть темное предчувствие близкого конца. При моих словах офицер чуть-чуть больше сдвинул брови. Потом, очевидно, желая перевести разговор, спросил, как думают русские, когда кончится война.
На такие вопросы отвечать вообще трудно. Я пожал плечами и в общих фразах ответил, что, как русское общество, так и само правительство, учитывая свои силы, готовность к войне и прочее, исходят из расчета на полтора – два года…
Офицер вдруг сел на носилках, служивших ему койкой, и, морщась от боли, вызванной неожиданным движением, прямо глядя в глаза, переспросил:
– Как? Полтора – два года? Вы шутите…
Я пожал плечами.
– Но ведь это совершенно невозможно! – продолжал он. – Полтора года!.. Я имею самые точные сведения, что едва мы только возьмем Варшаву, как мир будет заключен!.. Полтора года – это ни одна страна не может выдержать!..
Я привел ему несколько цифр. Сказал о том, что в России имеются еще неиспользованные войной наборы, ополчение, несколькими словами охарактеризовал ему финансовое положение страны.
Он медленно, подавляя сжатыми зубами стон, отклонился на подушку, сложил руки на одеяле и закрыл глаза:
– Но Германия, Германия!.. Это совершенно невозможно: полтора года!..
Этот офицер на французском фронте был награжден Железным Крестом. [63] Он ревниво берег его, держа в руках даже во время перевязки, и видно было, что это – самая ценная вещь, которую он сейчас имеет. Война оторвала его от всего, что он считал ценностью до тех пор, дав ему взамен небольшой крест – символ его отваги. После разговора со мною он повертел крест в руках и равнодушно отложил его в сторону. Никакая отвага не имела смысла при подобном положении дел. Накануне в моих руках был приказ по «действующей в русской Польше германской армии», подписанный Вильгельмом. Заключительный фразы его были о том, что «если вы, мои верные солдаты, не возьмете теперь Варшавы, я буду вынужден заключить позорный для Германии и для меня мир…»
Жертвующей своей жизнью человек хотел верно выполнить приказание. Случайно проезжавший мимо другой человек разбил его иллюзии о скором мире, о близком конце войны.
Когда я выходил из той комнаты, где лежал раненный офицер, он прикрыл глаза и сделал вид, что дремлет.
V
Другой пленный был несколько иного темперамента. Первое время он сидел, недоверчиво и подозрительно оглядываясь, вздрагивая при каждом появлении нового человека. Когда ему делали перевязку довольно мучительной, но совершенно не угрожавшей жизни раны, он плакал, просил оставить его, говорил о том, что его не зачем мучить, ему все равно. После перевязки он сразу повеселел, закурил папиросу и стал лихорадочно быстро рассказывать. Мы узнали, что он – приказчик из магазина в Дрездене, что ни он, никто из его родных и знакомых давно уже не хочет никакой войны, что сам лично он ничего не имеет против русских, этих безумно богатых, бросающих деньги людей, которых он видел у себя в Германии. В заключение он спросил, правда ли, что его не будут вешать. И, узнав, что это правда, еще больше развеселился. Потом спросил, куда его повезут.
Я сказал, что сначала в Варшаву, а потом во внутренние губернии. Он сделал лукавое лицо и засмеялся:
– В Варшаву? О, какие русские хитрые! В Варшаву! Но ведь я