Ипат у окна плакал немощно, по-стариковски. По спине его гладила, увещевала жена Маруся.
Неужто и им смерть принимать?
Но видимо, кровь псины утолила жажду мести у толпы. Даже на крыльцо не взошли. Повернулись на крик атаманши.
На бледном лице раскольницы в вырезе апостольника чернел провал распахнутой пасти.
Двуперстие вонзилось в небо как рогатина без ножа.
Короткая речь – и ватага ринулась за главаршей в сторону Сулгара, «волость поднимать».
28
После буйства оглашённых и убийства сторожевой псины потемнело в просторном доме Ипата Лукича – и в светлое время держали теперь они закрытыми ставни в обоих жильях, на всех восьми окнах.
Потом и двери решили подпирать добавочно к железной щеколде. Подумали и наполнили водой все кадки, бочки, ушаты – на случай поджога.
Будто волны некоего Потопа разлились под окнами богатого пятистенка, мирская злоба просачивалась, давила. Вынуждала ходить неслышно, говорить вполголоса.
Духовное удушение нарастало с каждым днём.
Первым не выдержал хворый Давыд. Помер молча со слезами на глазах.
Заглянули к нему утром со свечой – он уже не дышит, а влага всё сочится из-под холодных век.
Ту свечу ему и в скрещенные руки вложили.
Увезли хоронить под крики и улюлюканье осатаневшей деревни. В церкви дождались темноты. Лесом крались в дом.
Добродушный, покладистый Ипат Лукич той же ночью дал супруге Марусе и дочери Груне с Потаткой решительный и строгий приказ – бежать на Медведок, переждать напасть там в избушке смолокурни у рендаря Павла Васильевича.
В кузовок Груне сунул Ипат заряженный пуффер (пистоль), показав, как взводить курок и целиться.
Куплен «лепаж» был Ипатом для острастки после того первого сплава, когда в него, молодого и простоватого плотогона, на Берёзовых шиверах стрелял Климка Шумилов.
Дурное предчувствие не обмануло Ипата.
Как в воду глядел.
На следующий день прорвало плотину милосердия народного, волна картофельного Потопа смыла Ипата Лукича в вечность – забили приспешника б…кой царицы дубинами на крыльце собственного жилища и тело сволокли в Пую.
Скотина с его двора разбрелась.
Скарб растащили. Стёкла повышибали, иные вынули из рам для последующего применения. [147]
29
Заканчивалось лето обильными росяными обвалами по утрам.
Казалось, снег выпал.
А дни тянулись чередой – тихие.
Всё древесное, корневое под холодными росами увядало, а теплокровное, наоборот, воспаряло.
Скворцы взбесились. Нападали стаями на рябины, обгрызали подчистую.
Бесстрашно сновали под ногами мыши-полёвки с заготовками на зиму.
Вепри нагло взрывали залежи на околице.
И люди, несмотря на обложной покой этих утр и тихость дней, тоже будто с цепи сорвались.
Им, крестьянам, существам стеблевым, зерновым, расслабиться бы, дожинки справить, беспечно пображничать, а и они, тоже словно обуянные какой-то вселенской тревогой, сбивались в стаи, воинственно бродяжили по волости.
Встречь им царицыны ловцы-усмирители…
В одно такое туманное, мокрое утро из Ровдино в Синцовскую шёл карательный отряд поручика Крицкого.
Роса струями разлеталась от солдатских башмаков, радужно фонтанила под солнцем. Пехота была словно красками осени обрызганная.
На офицере багрянился верх треуголки, ярко горели красные обшлага мундира. На солдатских головах покачивались жёлтые кивера и колени обтягивались рейтузами под цвет жухлого осинового листа.
Деревню прошли сходу. Лагерем встали на Поклонной горе.
Капрал с солдатами отправился с обыском и дознанием.
Писарь установил раскладной стол.
Возле дороги соорудили «кобылу» из свежесрубленной осины.
И расселись за кашу из походного котла.
Кудрявый, розовощёкий поручик Крицкий и долговязый штык-юнкер Греф сидели на чурбаках и ели из оловянных мисок.
Поручик был в камзоле нараспашку, в чулках и башмаках напоказ перед штык-юнкером, одетым в простую суконную куртку и в шаровары, заправленные в сапоги.
Дело у них уже было решённое: зачинщиков доставить в Повытье военной коллегии.
Остальных – пороть.
Толковали о житейском.
– За старосту здесь молодка по отцовой смерти. Как думаешь, Греф, достаточно в ней, мужичке, приятства будет?
– Всякая их сестра к любови склонна.
– Что, юнкер, дерзнём на любление?
– Эх, всегдашняя твоя докука, Крицкий!..
30
– …Послушайте, прошу, что старому случилось, когда ему гулять за благо рассудилось, – читала Груня по лубку у окна в смолокуренной сторожке.
Потатка слушал, держа перед собой Картофельного парня нового урожая (старый пророс и раскис).
За окном дымили дегтярные печи. Вокруг стоял целый городок из островерхих поленниц. И между ними, по «улице», в припляску бежал хромоногий Егорушка.
С порога выпалил:
– Войско пришло! Тебя фицер кличет!..
Собралась Груня налегке. Заряженный пуффер сунула на дно корзинки под мешочек с мукой и в сопровождении босоногих мальчишек пошла на зов властей.
31
На спуске с Чёрной горы в шатровище ельника мелькнуло остриё родной избы с тремя оконцами мезонина.
Знать, не спалили.
Вблизи новизна в милом жилище открылась ей потусторонняя. Дом стоял дырчатый, будто обглоданный конский череп.
Груня торопливо миновала покойника.
Шла к белым палаткам на Поклонной горе.
По мере приближения к солдатскому сборищу вдруг просквозило её холодком времени, на десять лет омолодило.
Будто вовсе и не бывалые служилые толклись на горе, а парни-рекруты с Верховья, и среди них – желанный обольститель её Сенюшка, как она шептала в ту баснословную ночь на повети ныне распотрошённого дома и потом во все последующие годы часто-часто в накате грёз.
Не он ли это стоит, ладный, белолицый в треугольной шляпе?
Сколько времени прошло, мог бы тоже и офицером стать.
…Лучистую приветливость во взгляде приближающейся женщины поручик Крицкий принял за предрасположенность к «люблению», с одной стороны, и всепобеждающему воздействию его мужественности – с другой.
Он торопливо застёгивал камзол, расправлял усы, выгибался словно на полковом смотру.
И Груня не спешила разочаровываться, впадать в горе-несчастье, что-то родственное с Сенюшкой открылось ей в этом офицере, в солдатах. Запах милого чуяла, в пехотинцах примечала его ловкость и молодечество.
«Вот где-то и он так же…»
Поручик находился в некотором замешательстве по поводу политеса. Не дворянка, чай. Однако и баба не простая. Старостиха наследственная. «Мадам? Госпожа? Сударыня?…»
Поручик приложил двуперстие к шляпе.
– Честь имею. Соболезную о кончине батюшки. Готов служить. Извольте приказывать.
Вблизи он разглядел родинку в уголке рта у Груни и вспомнил значение мушки на этом месте у светских дам.
После чего, вполне определившись в отношении этой «шалуньи», в порыве подольщения развернул бурную деятельность по ремонту её дома.
Занавеску в своей палатке приказал нарезать кусками, промаслить и натянуть на окна.
Вместо уворованной шерстяной перины на голую кровать в мезонине натаскать сена и покрыть попоной с его лошади.
Наблюдая за устройство этого ложа в светёлке Груни. поручик подкручивал ус и ухмылялся: «Всё будет по-походному!