Судьбы таинственны веленья… Философские категории в публицистике славянофилов - Владимир Николаевич Греков. Страница 42


О книге
народом в этом общем всему ему чувстве. Пыль от дороги поднялась и скрыла его; не видать, кто скачет, – видна одна несущаяся тройка. И когда здесь, в конце первой части, коснулся Гоголь общего субстанциального чувства русского, то вся сущность (субстанция) русского народа, тронутая им, поднялась колоссально, сохраняя свою связь с образом, ее возбудившим. Здесь проникает наружу и видится Русь, лежащая, думаем мы, тайным содержанием всей его поэмы. И какие эти строки, что дышит в них тайна “Мертвых душ” в изображении общей жизни» [190]. Но остановимся и спросим себя: в чем же здесь тайна? Почему «Мертвые души» воскрешают в памяти К. Аксакова эпическую традицию? Эпический мир, и Аксаков хорошо это понимал, не знал идеи развития. Это был мир с совершенными или несовершенными, но стабильными законами. Тогда при чем здесь образы быстрой езды, движения? Порыва души, нравственного прогресса? Поэтому движение понимается Аксаковым как порыв, как желание, неосуществленное и, возможно, неосуществимое. Движение само заключает в себе свою тайну, оно не имеет цели, конечного пункта. В таком случае непонятно, почему движение представляет собой искомый национальный порыв, субстанциональное национальное чувство. Но противоречия на самом деле в суждении К. Аксакова нет. Он специально оговаривается, что «древний эпос», воскресающий, как ему представляется, в «Мертвых душах», предстает как «явление в высшей степени свободное и современное».

Такое понимание эпоса снимает тесные ограничения. Аксаков с самого начала настаивает, что нельзя ставить знак равенства между «Мертвыми душами» и «Илиадой», речь идет не о жанре даже, а об отношении художника к изображаемому, о методе, о характере творчества, если выражаться языком нынешних исследований. Однако эпос предполагает «общую жизнь», «единство духа, отражает и пробуждает заботы о проблемах всемирно-исторических. Таков ли интерес, пробуждаемый героями «Мертвых душ»? Да ведь и сам Аксаков признает «мелочность предыдущих лиц и отношений на Руси», но считает, что эта мелочность не исключает, а сопутствует, помогает выявлению вечного в самой жизни. В этом и заключается тайна Гоголя, тайна нового эпоса, тайна искусства. С одной стороны, жизнь погружена в мелочи, детали, состоит из пустяков. С другой, Гоголь постоянно напоминает о вечности, об истинных ценностях. Их сочетание и создает то, что Аксаков называет «полнотой жизни». Полнота жизни – не универсальность и даже не сложность изображения, это, скорее, внутренняя завершенность, целостность. Действительно, по мнению Аксакова, Гоголь «не лишает лицо, отмеченное мелкостью, низостью, ни одного человеческого движения; все воображены в полноте жизни; на какой бы низкой степени не стояло лицо у Гоголя, вы всегда признаете в нем человека, своего брата, созданного по образу и подобию Божию».

Чтобы передать это, требовался особый подход, не обычное созерцание, а эпическая объективированность. Аксаков уподобляет «акт творчества» Гоголя «акту творчества» Гомера и Шекспира. Причем он настаивает на двойной исключительности изображения: Гоголя можно сравнивать только с Гомером и Шекспиром, если иметь в виду акт творчества. С другой стороны, только Гоголя и можно сравнивать с этими писателями именно потому, что он понял и перенял их эпическое созерцание.

Очевидно, акт творчества Гоголя потому и похож на гомеровский и шекспировский, что все три писателя обладают эпическим созерцанием. В своем «Объяснении» на статью Белинского К. Аксаков поясняет, как он понимает творчество. Это живость образов, их конкретность, полнота, наконец, «художническое беспристрастие». В то же время эпическое созерцание предполагает «целый полный, определенный мир, разумеется, с лежащим в нем глубоком значении, стройно предстающий» [191]. Главные типологические признаки эпического созерцания – это именно полнота и совершенство изображения, умение «все видеть и во всем находить живую сторону». Поэт, перенесший в свое произведение полный и совершенный образ цветка, по мнению критика, выше, чем поэт, изобразивший человека, но не всего, а только какую-то его одну сторону. Загадка поэмы, загадка эпоса не в разрешении конфликта, не в сюжете, а в разрешении самого эпоса, самой поэмы. Поэтому-то К. Аксакова волнует, «как разовьется мир, пред нами являющийся, носящий в себе глубокое содержание» [192].

Вот здесь и начинаются расхождения Аксакова с Белинским и Шевыревым. Разбирая «Мертвые души», Шевырев указывал на их уникальность: к Гоголю можно применять эстетические критерии, писать «эстетическую критику», несмотря на кажущуюся ущербность искусства. «Внешняя жизнь и содержание» поэмы если не противоречат, то находятся в «резкой и крайней противоположности с чудным миром искусства». Что же это за мир, и в самом ли деле он оказывается и жизненным, и поэтическим? Ведь в нем происходит столкновение несовместимых начал, а «положительная сторона жизни и творящая сила изящного» предстают в «разительной между собою борьбе». Однако сама эта борьба служит для критика лучшим доказательством его силы и его таланта. Гоголь сумел передать существенность русской жизни, заставляя читателя перейти от смеха к размышлениям: «По мере того, как вы сквозь смех и игру фантазии проникаете в глубь существенной жизни, вам становится грустно, и смех ваш переходит в тяжкую задумчивость, и в душе вашей возникают важные мысли о существенных основах русской жизни» [193].

Этому суждению уже противоречит мысль К. Аксакова об эпичности, т. е. изначальной цельности Гоголя, об органичности его поэтического мира. Критику важно было подчеркнуть преемственность самого духа искусства, отношения художника к миру. Поэтому он не пишет подробно о содержании и отделяет вопрос о содержании от вопроса об акте творчества [194]. Содержание, как и интерес «Мертвых душ», – это содержание и интерес поэмы.

После выхода брошюры К. Аксакова о «Мертвых душах» и его полемики с Белинским Гоголь высказал свое суждение. Он одобряет намерения, но не вполне доволен или даже вообще недоволен результатом, подчеркивая: «Разница страшная между диалектикою и письменным созданием». По существу, это упрек в преждевременности, в незрелости публикации «мыслей-ребенков», которые в своей основе, потенциально, могли бы быть вполне основательными. Приведем полностью слова Гоголя из его письма С.Т. Аксакову 6 (18) марта 1843 г. из Рима: «Константину Сергеевичу скажите, что я и не думал сердиться на него за брошюрку, напротив, в основании своем она замечательная вещь. Но разница страшная между диалектикою и письменным созданием, и горе тому, кто объявляет какую-нибудь замечательную мысль, если эта мысль – еще ребенок, не вызрела и не получила образа, видного всем, где бы всякое слово можно почти щупать пальцем. И вообще, чем глубже мысль, тем она может быть детственней самой мелкой мысли» [195]. Воспринимая слова Гоголя как неодобрение (хотя и мягкое) К. Аксакова, исследователи тем самым автоматически предполагают, что Аксаков недосказал, не до конца высказал свою концепцию, что его понимание было неадекватно гоголевскому. В чем же была несвоевременность

Перейти на страницу: