Мать – это факт, обсуждению не поддающийся. Как луна и солнце. Если б она его и ударила… Что ж… Он бы жаловаться не смел.
«Мать!.. Ударила?.. Стало быть – довел».
… – Кира, ты ошалела?.. Ведь не чужая она тебе. Ждала. Беспокоилась… Разве можно не понимать?
– Что ты сказал?.. А ну – повтори!
И она приблизила свое побелевшее, яростное лицо совсем близко к его лицу.
– А ну, повтори!
Глаза ее сузились, волосы растрепались… Вскочила и злая, страшная, как колдунья, ударила его кулаком в грудь. Дрожащая от ненависти рука вцепилась в его парадную нейлоновую рубаху, дернула, оторвала пуговицу…
– Иди-ка целуйся с ними!.. Обнимайся, целуйся. Пожалуйста. Хоть с матерью, хоть с отцом! Валяй! Иди… Ну? Чего ж ты сидишь?.. Иди.
И, размахнувшись снова, яростно и беспомощно – совершенно по-детски – толкнула его кулаком в грудь.
Он пытался перехватить ее руки. Когда она заорала: «Целуйся с ними», – вспомнил почему-то Ивана Иваныча…
Хорошо… Ну, а что бы сказал отец, что бы сказал он сам, если бы кто-нибудь ни с того ни с сего уволок на всю ночь их Катю?.. По его понятиям о чести ему следовало сейчас же пойти к Зиновьевым и признаться, что это именно он, Костырик, Всеволод, бродил вчера по ночной Москве с его дочкой Кирой.
«Некрасиво. Нехорошо. Нечестно», – говорило что-то в глубине его уязвимой совести.
«Да ведь я не люблю ее вовсе!.. Или это зовется любовью?.. Жениться?.. Да как же я буду на ней женат?.. Она нас всех взбаламутит!.. Ну а работа?.. Я буду зависеть от ее вздорности, от ее причуд…
А вдруг я все же люблю ее?!. Может, это зовется любовью?»…
Кира, всхлипывая, лежала на выступающих из земли корнях.
Пролетел шмель.
С ужасом поглядела она на вспыхивающие под солнцем крошечные шмелиные крылья. Шмель кружился низко, над самой ее головой, почти касаясь ее лица.
– Севка!.. Шмель.
Он отогнал шмеля. Кира перевела дыхание… И вдруг ему стало так жалко ее, что он ее осторожно поцеловал.
Стоило было Севе приблизить свое лицо к заплаканному, сердитому лицу Киры, как у них мигом нашлось и общее дело, и общий язык, и взаимное понимание. Они помедлили… И поцеловались опять. Худая рука, к которой пристали прошлогодние иглы хвои, обвила его шею. Он гладил ее нечесаные, жесткие волосы, потом, обняв, принялся осторожно и нежно ее укачивать…
Кира уснула. Он сидел не дыша, боялся пошевелиться.
Во сне лицо ее приняло знакомое ему, таинственное выражение. Растрепанная, заплаканная, – наперекор всему, – как она все же была хороша!
Спала. А небо – темнело, темнело… И вот уж зажглась в его полотняной глуби первая точка: звезда.
«…Марья Ивановна будет тревожиться… Как бы эдак поосторожнее разбудить Киру!»
Он сорвал травинку, провел травинкой по ее лбу, глазам. Она поморщилась, но продолжала спать.
Он прямо-таки страшился поглядеть вверх: над деревьями светлыми гальками прыгали звезды… Время от времени тишину прорезал дальний скрежет трамвая.
Что делать?
Он осторожно высвободил занемевший локоть, распрямил спину. Кира сонно перевернулась на другой бок.
– Кира!
Не слышит. Спит.
Делать нечего… Приподняв, он взял ее на руки и понес. Кто бы думал, что она такая тяжелая?.. (И такая лукавая.) Притворяясь спящей, чуть приоткрыв глаза, она щекотала его шею ресницами.
Нести ее, длинноногую и большую, было все тяжелей.
Завиднелась улица. Сева осторожно поставил Киру на землю.
Бедняга! – она продолжала спать: как конь – на ходу, стоя. Взгляд ее, как бы глядящий из глубины сна, сказал ему об ее беззащитной юности, об ее беспомощности… И Сева всей силой бережного, нежного чувства понял вдруг, что Кира не только лгунья. Он понял, что Кира – девочка.
Сидя в трамвае, они перешептывались, почти касаясь друг друга лбами. Она:
– Не прощу.
Он:
– Да полно тебе.
А за окнами мелькали деревья.
Вот улица. И еще одна… Фонари уже осветили город. Влюбленные молодые милиционеры, творя свой долг, энергично дирижировали движением легковых машин. «За город едут, черти!»
Вот Кирин подъезд. Они обнялись и поцеловались, осторожно, бегло, как брат и сестра.
– Поклянись, что будешь хорошо спать.
– Клянусь!
– Нет. Не так… Ты отмахиваешься. Давай по-серьезному.
– Я по-серьезному. Хочешь, пожую землю!
– До завтра, Кира.
– Угу.
– На том же месте! У памятника!
(Легкий выдох.)
– Только, пожалуйста, не опаздывай. Помни! Я не люблю ждать.
Александр Кириллыч
– Напрасно думаешь, дочка, что все дело в красивой мордочке. Дело – в счастье.
– Верно, мам. Какое может быть счастье, если славная мордочка и плохая фигура?
– Зачем ты ее задираешь, мать? Все равно, кроме дерзостей, ничего от нее не услышишь. Вредная! Однако не беспокойся: при ней и хорошая мордочка, и хорошая голова.
– И неплохие ноги, отец, что тоже имеет, не правда ли, некоторое значение!
– Кира, как мужчина тебе скажу, – скромность самое первое украшение девушки.
– Неверно, пап… Отметки ее первое украшение, а второе – скромность. Ну а в общем-то… давай-ка вместе прикинем… Ага! Все ясно: гибкость и артистичность.
– Чего, чего?
– Пап, ты воробышек! (И с глубоким тяжелым вздохом.) Я и о завтрашнем дне никогда не думаю, поскольку эпоха атома… Разве можно загадывать на сто лет вперед? Вот если я была бы гадалкой…
– Полно врать. Надоела.
– Отец, жениться бы тебе на цыганке, я подалась бы в театр «Ромэн»… Пап, а пап, сознайся, как ты насчет цыганок?
…Но отцу ли было не знать, что на самом деле она далеко не так легкомысленно относится к своему будущему.
Еще в десятом классе Кира настойчиво (и тайно!) просила его переговорить с профессором-экзаменатором, в чьей квартире он делал внутреннюю отделку.
– Отец, пойми, без протекции нынче – хана. Ты идеалист, безнадежный идеалист!
Когда-то, очень давно (еще до истории с пощечиной) Кира хотела в педагогический, на факультет по дефектологии.
Об этом прослышали в школе, ребята стали ее дразнить: «Закон взаимного притяжения, Кирок!»
Мало кто мечтал о такой профессии. Но в этом году, еще задолго до начала приемных экзаменов, пединститут объявил о повышении стипендий для дефекто-логов.
Ладно. Пусть… Ей-то, ей-то какое дело?!. Кира жила затаившись, сделав свои какие-то тайные (и горькие) выводы… Она не станет держать экзаменов, у нее теперь совершенно другие планы.
Если Зиновьева спрашивали: «Ну, как там твои пацаны?» – он, прищурившись, отвечал: «А чего ж им сделается? Живут – хлеб жуют. Старшая кончила, готовится в