– Что же вы, поедемте? – Муравьев тронул ее за рукав.
– П-поедем? Ку-куда? – выговорила она.
– Пойдемте в кабину, да поживее. Вы, кажется, окончательно замерзли.
Он подвел ее к кабине шофера, где в это время сладко вздремнул Одуванчик.
– А? Что? Приехали? – отозвался Одуванчик на толчок Муравьева. – Освободить место для гражданки? Гм!.. Позвольте, позвольте, Григорий Митрофанович! У меня радикулит, извините. В кузове не могу, никак не могу.
– Никакого радикулита у вас нет, вы здоровее египетского слона! А вот совесть у вас действительно подмерзла. Освободите место для женщины.
Что еще сказал Муравьев Одуванчику, поднявшись на подножку, неизвестно, но Одуванчик выкарабкался из кабины и, жалуясь на грубость Муравьева, протянул руки Редькину, который затащил его в кузов, перевалив через борт, как куль с мякиной. Сам Муравьев сел в конце кузова по соседству со своим Дружком.
Широкобедрая Павла-цыганка, прижимаясь могучим телом к Тихону Павловичу, певуче рассказывала своему другу о недавнем неприятном разговоре с начальником геологоуправления Андреем Михайловичем Нелидовым, отцом Катюши.
– Вызвал он меня в кабинет, – говорила Павла, широко жестикулируя, – садись, говорит. Я села. А он ходит этак из угла в угол и своими черными глазищами на меня зыркает. Ну, думаю, быть беде, а сама сижу себе спокойно, как ни в чем не бывало. «С Чернявским, говорит, гуляешь?» «Гуляю». Он сверкнул глазами, пригнул голову. «А у него, говорит, жена и двое детей. Как же, говорит, ты себе позволяешь подобную распущенность?» Тут во мне будто закипело все. «В чем же, спрашиваю, распущенность, Андрей Михайлович? Или я хвостом верчу перед первым встречным, или как? С Тихоном, говорю, любовь у меня не вчерашняя, не прошлогодняя, а довоенная. Любила Тихона и любить буду, пусть хоть все геологи на дыбки встанут. Я разве, говорю, виновата, если на все управление три парня и те заняты? Что мне, с телеграфным столбом гулять, что ли? Или вы думаете, Павла-цыганка не живой человек? Может только производственный план выполнять? А я имею еще один план: чтоб у меня был сын; собственный сын, вот что! А где его взять, скажите пожалуйста?!» Он, знаешь, даже закашлялся. Я так думаю: на лето он разгонит нас в разные партии.
Тихон Павлович, в свою очередь, теснее прижимаясь к возлюбленной, как бы без слов уверяя ее, что на свете нет такой силы, которая могла бы разогнать их в разные стороны, сообщил между прочим о ленинградке, которую Муравьев пригласил на квартиру, и что он, Тихон Павлович, если бы имел подходящий угол, тоже не остался бы безучастным к судьбе девушки, пережившей все муки земного ада. Павла сразу же угадала недоброе: так вот отчего настроение Катюши Нелидовой резко упало после встречи с Григорием!
– Если бы ты пригласил ее к себе, – предупредила Павла, зло шипя в самое ухо Тихона Павловича, – я бы тебе шары-то выдрала, сом. Куда суешь руки, лешак?
– Да ты что? – очнулся Чернявский, освободившись от приятной любовной мечтательности.
– А ничего. Все вы на одну колодку.
А буран дул. Вихрился колючий снег. Впереди с надрывным ревом, тяжело пробивая сугробы, шли машины. Катюша что-то спрашивала у Одуванчика о результатах разведки в Сычеве, откуда возвращался отряд; богатая руда или бедная, каковы ее запасы, имеют ли они промышленное значение и т. п. Одуванчик добросовестно отвечал на все ее вопросы и внезапно сообщил:
– Та, в кабине, симпатичнейшая особа! Искра, молния. Уверяю вас, – раздельно произнес он, косясь на Муравьева: не слышит ли тот его слов. – Поверьте, Андреевна, моему опыту и глазу. У Григория Митрофановича в доподлинном смысле завязка любопытнейшего романа, м-да. Видите, как он погрузился в думы?
– И что же? Кто она, та ленинградка? – хриплым голосом спросила Катюша, низко опуская голову.
Одуванчик рассказал, что знал.
– Она – интересная?
– Как сказать! Для меня – ничтожество. Если поставить рядом с моей Анной Ивановной…
– Не с Анной Ивановной, а вообще?
– Не сравнивая с моей Анной Ивановной – отвечу утвердительно.
На этом их разговор оборвался. Одуванчик натянул на свои большие оттопыренные уши каракулевый воротник, упрятал птичий нос в шерсть меха и, сладко зажмурившись, предался приятному размышлению о том, как его встретит сейчас жена, Анна Ивановна…
Глава вторая
1
Есть в старинных городах особнячки, где живут семьи со своими особенными традициями, историйками, привычками, вкусами и взглядами. Каждый особняк всегда чем-нибудь да отличается от себе подобных сооружений. У одного зеленые ставни и оранжевые наличники; у другого – ни ставней, ни наличников и крыша вот-вот свалится, как с пьяного картуз; у третьего до того размалеваны все стены, заплоты и ворота, словно его принарядили для коронации. Иногда в тихих провинциальных городах такими особнячками застроены целые улицы.
Таким особнячком был дом на набережной близ пристани, где уже много лет жил Григорий Муравьев в семье дяди по отцу, Феофана Фомича Муравьева, или, как его все звали во дворе, Фан-Фаныча. Некогда дом принадлежал содержательнице питейного дома Рыдаловой, затем перешел в горжилуправление, едва не развалился от ветхости и был продан квартиросъемщикам, которые в нем жили.
Так Фан-Фаныч, мастер пивзавода, превратился во владельца части домика на набережной. Собственно, домовладельцем был не он, а его приемная дочь, Варвара Феофановна…
Домик – буквой Г, четырехквартирный – был не так высок и широк, но достаточно вместителен. Приземистый, наполовину вросший в землю, с низкими, широкими, выпирающими на тротуар завалинками, перекосившийся в сторону Енисея, он, казалось, каждый день собирался тронуться с места: так ему надоело земное существование. Почерневшие и потрескавшиеся от времени бревна и пологая тесовая крыша, не менее перекосившийся заплот из толстущих лиственных плах с высокими, навалившимися на тротуар столбами калитки и ворот никогда не привлекали внимание постороннего человека: разве прохожий, опасливо кося глазом на столбы, ускорял шаг, подумывая, как бы не стать здесь случайной жертвой.
Квадратные, маленькие, как бойницы, ниши окон с частыми переплетами почерневших рам, тускло смотревшие на пригорок улицы, держались также не на одном уровне: первые четыре окна были на бревно ниже следующих трех окон. С наступлением сумерек ниши окон наглухо задраивались толстущими ставнями с железными накладками, точно обитатели его чурались суетного мира, замыкались в четырех стенах, как устрица в раковине. Ночью дом казался необитаемым: от него веяло древностью былых времен. Ни единого звука не вырывалось в улицу из его