На шумный голос Катюши потихоньку, словно ненароком подошли Тишка Семушкин, коренастый мужичок в брезентовой куртке, с добродушным, блинообразным лицом; показался в отдалении завбазой Семиречный, высокий, как жердь, со впалой грудью и в узких брюках внапуск на рабочие ботинки. Семиречный славился хорошим охотничьим слухом и большой застенчивостью. Потому-то он и не подошел близко, стоя анфас к Катюше и Григорию, но слышал-то он трескучий голос Катюши прекрасно. С улицы смотрели в ограду любопытные жители Елинска: две женщины – одна в сатиновом цветастом платье, простоволосая, другая – в коротенькой кофте, расстегнутой на ее большом вздутом животе; да еще подбежали ребятишки: один огненно-рыжий, с крошечной пуговкой носа и распахнутым ртом, как у желторотого птенца в гнезде в момент кормления, другой, похоже, меньшой брат рыжего: такой же огненноголовый, кривоногий, беспрестанно хлопающий глазами. Григорий, поведя взглядом, как-то сразу увидел всех любопытных и еще более смутился и досадовал на себя, что не отдал коня Катюше за околицей Елинска, где бы она могла всласть выкричаться без свидетелей. «Расперло ее, черт бы ее побрал! Хорошо, что я все-таки на ней не женился», – успел подумать он, когда Катюша выкрикнула ему о косом зайце, что напетлял и ныряет в кусты. С этой минуты он уже не мог спокойно слушать, постепенно воспламеняясь от несправедливых и диких обвинений Катюши. А та продолжала наступать:
– Напетлял и в кусты ныряешь, да? И думаешь, что тебе все сойдет! Нет, не-ет, не выйдет. Времена меняются, Григорий Митрофанович, и мы меняемся вместе с ними. И я уж не та, и ты далеко не тот, чтобы я могла закрывать глаза на твою физиономию. Да!
Раз пять Григорий порывался ответить на нелепые обвинения, и каждый раз закрывал рот на полуслове: разве возможно открыть рот, если кричит Катерина? Да она способна перекричать сто паровозов, не то что какого-то Муравьева! О, черт бы ее побрал, дуру. Заткнуть бы ей рот!
– Я тебе все выскажу! Я давно хотела тебе сказать о твоей тактике! Ты вот приехал, нет, не приехал, а подкрался исподтишка! И начал свою работу. В отряде Сомичева замутил всем голову; у Харитонова-старшего – всех запутал. И то не так, и это поехало не в ту сторону.
– Ты что, с ума сошла? – успел выкрикнуть Григорий.
Со стороны, из-за ворот, донесся громкий голос бабы:
– Вот баба так баба! Умеет крутить мозги.
И как бы на выручку Григорию раздался робкий голос Семиречного:
– Товарищ Муравьев, вы, кажется, уезжаете? Здесь вам в конторе два письма лежит. Я их хотел сегодня переправить на Талгат, но поскольку вы сами налицо, не возьмете ли письма?
Григорий, не подняв головы, поспешно обошел Катюшу, как мину, готовую взорваться в любую минуту, если наступить на опасные контакты, зашел в контору, маленькую приземистую избушку с подслеповатыми окнами, взял там у кассира базы два письма и, не читая их, засунув в карман, с дорожным чемоданом в одной руке и дождевиком, перекинутым через другую руку, направился на пристань.
Только здесь, в прохладе развесистых черемуховых кустов, осыпанных зелеными бусинками ягод, свисающих до травы, он вспомнил о письмах. Одно было от тетушки – он узнал его по почерку на конверте; другое, тонкое, со знакомым надрезом военной цензуры, как-то сразу бурно всколыхнуло сердце. Чей же это почерк – прямой, четкий, выпуклый и – совершенно незнакомый? Он догадался, что писала женщина. Неужели письмо от Юлии? Юлия, которая никогда не любила его, пишет ему письмо? Странно! За столько времени жизни в одной квартире Григорий ни разу не видел почерк Юлии.
Письмо было и в самом деле от Юлии. Вот что она писала своему далекому во всех отношениях другу:
«Добрый день, Григорий Митрофанович! Пишу Вам не столько от себя, сколько от Федора.
Помните, когда-то вы сказали мне: «Бураны еще будут; разные и всякие!» И еще что-то в этом роде. Сколько раз я припоминала ваши слова! И бураны, и метели, и страшные морозы – чего только не довелось пережить!
А самое страшное – впереди. Да!
Он угасает, Федор! Я не могу смотреть на него без боли, без щемящей тоски. С каждым часом ему все хуже и хуже. Он ждет Вас, Григорий Митрофанович. Вчера он записал в моем блокноте вот такие слова:
«Скажите ему, Григорию, я любил его. Пусть он будет справедливым. Жизнь – сложная штука; запутаться очень просто, но зато распутаться нелегко.
И еще передайте ему: очень многим в своей жизни и работе он полностью обязан Вареньке – Варваре Феофановне. Пусть он знает: я не одобряю его свинства…»
Не мои слова, Григорий Митрофанович. Приедете, сами прочитаете. Я лично благодарна вам. И всегда буду говорить о вас с признательностью…
Да, чуть не забыла. У меня большая радость: мама и меньший брат приехали ко мне из Алма-Аты. Наверное, я скоро уеду… Желаю вам большого, большого счастья!
С признательностью – Юлия».
Вот и все. Как мало и как жестоко!
А Федор… Ну что ж, Федор волен думать как ему угодно.
О, если бы мог Григорий вернуть сейчас Вареньку к прежней жизни и дружбе! Как ему не хватает добрых и мудрых советов Вареньки! Она действительно понимала его не только как своенравного Григория-молчуна, но и как геолога. Она угадывала его мысли, желания!..
«Еще неизвестно, как выпутаюсь с Приречьем. Если Чернявский с Редькиным порадуют открытием месторождений, тогда на будущий год я сам уеду в Приречье и буду там работать и жить…»
Хотел бы он уехать в Приречье с Варенькой! Разве Федор