Он читательским письмам радовался,
редким, правда, сердечным зато,
и, конечно, про славу догадывался,
про грядущую. Как и что.
Книги он покупал очень редко
(указав на полку рукой):
– Что мне, Тютчева выбросить, детка,
ставить некуда, дорогой, —
и гордился картиной Рокотова,
и показывал мне не раз,
и боялся только рока того,
что его временами тряс.
Он семью свою обеспечил.
Он два тома грузин перевел.
Он свой ранний светлый вечер
за рабочим столом провел.*
«С уважением! Какие люди…»
С уважением! Какие люди
мне подписывали! – приношу на суд
эту книгу. Яблочком на блюде
уважение не поднесут.
Жизнь среди сражавших и сражаемых
скудно и ответственно я жил.
Уважение мною уважаемых
я заслуживал и заслужил.*
«Из лагерников и фронтовиков…»
Из лагерников и фронтовиков
поэзия родная состояла,
и лагерник был мрачен и толков,
а фронтовик – певун и забияка.*
«Выяснением сути дела…»
Выяснением сути дела
занималась поэзия вся.
Мимо тучки медленно плыли.
Рядом тихо цветочки цвели.
Каждый год взрослели на год
девы. Штормы бились в скалу.
Но поэзия сутью дела
занималась и только ей.
Про цветочки, и про тучки,
и про скалы, и про дев
в переводах легкие штучки
мы читали, губы кривя.
Наше дело, наша тема,
наше место рабочее – суть
………………………….
………………………….*
«Стойкие новообразования…»
Стойкие новообразования
русского языка,
стойкие, как бараки,
стоящие уже полвека,
вроде «и к ним примкнувший»
или вроде «ЗЭКа»,
выдержавшие временнУю
решительную проверку,
вдруг они к нам присохнут,
словно поганый струп?
То-то потомки охнут,
отковырять их – труд.
Все-таки эта распутица,
это распутство словес
забудется.*
«В какую-то стаю слетаются цифры…»
В какую-то стаю слетаются цифры:
не то телефоны, а может быть, шифры,
и стая минуту жужжит в голове,
не меньше минуты, а может быть – две.
Я буквы любил, их сложенье в слова,
которые строились, словно Москва
в разумнейшем хаосе, то есть в свободе,
я буквы любил и прообраз их – звук,
а цифры всегда уходили из рук,
в другие, наверное, руки входили.
Есть люди стиха, и есть люди числа.
Не грань меж искусства и ремесла,
другая – понепроходимей граница
меж ними, но ими самими хранится.
К цифири небесной тупа голова,
не смыслю ни уха ни рыла,
зато я слыхал, как не раз и не два
звезда со звездой говорила.*
«Забалтываться непристойно…»
Забалтываться непристойно.
Не та судьба,
не те лета.
Нет, непристойно непростое.
Пристойна только простота.
А слово красное, искомое
с таким усердьем и талантом,
обрыдлое, слишком знакомое
торчит в глазах пижоном, франтом.
И даже краткость сокращается,
теряет медленно длинноты,
пока совсем не прекращается.
Ни звука более, ни ноты.*
«Так мне удобней писать, чем эдак…»
Так мне удобней писать, чем эдак:
с этим характером, этой судьбой.
Горд или вежлив, слаб или едок:
так мне удобней владеть собой.
Я только поле для приземления.
Я только кратер для прилунения.
Я только маленькое селение,
где отдыхают большие стихи.
Где они ждут, смирны и тихи,
чтоб из словесной шелухи
высвободиться, вышелушиться,
отпочковаться от меня. [3]
«Просто так…»
Просто так!
Словно отпуск от логики,
от общественной педагогики
взял
и в щель качусь, как пятак, —
просто так.
Закачусь, засяду, залягу
и оттуда ни взгляда, ни шагу.
Просто буду лежать. Я мастак
отдыхать без идей. Просто так.
Без идей – и людей чтобы мало.
Собеседник? Не более двух.
Чтоб друг друга переливало
дух в дух.
В интервале, в прочерке, в пропуске,
т. е. в отпуске.
Как забывают грамматику
Как забывают грамматику после того, как сдают
седым и гневным грамматикам,
сидящим в приемных комиссиях, —
грамматику и математику,
осваивая уют
и подвизаясь, к примеру, в ревизионных комиссиях —
как забывают грамматику. Всю. До слова «глагол».
Всю. До понятия «деепричастие»,
слушая с чувством живого участия
сына, кричащего, что на экзамен пошел,
как забывает грамматику признанный грамотей,
самый отличный отличник,
самое слово «грамматика» написав без затей,
без удвоенья согласных различных, —
так и меня позабудут, выбросят из головы,
сдавши меня, как экзамен, сдавши меня, как позицию,
и серебряным гривенником буду звенеть из травы,
чтоб подобрали. Но кто же захочет возиться?
«По давно утвержденной смете…»
По давно утвержденной смете
стушеваться нельзя мне никак:
буду жить до самой смерти
и потом года два – в веках.
Года два или три посмертной
славы,
даже лет пять или шесть.
Из веков череды безмерной
у меня такой выдел есть.
Все придуманные обороты,
весь решенный ворох проблем
до угла, до поворота,
а потом исчезнут совсем.
Станут полкой книг неподвижной,
станут строчкой в словаре,
станут мелкой пылью книжной,
розовеющей на заре.
«Профессия не