Долго потом не мог прийти в себя – голос Мины в ушах. И отмыться не мог, будто прилипла Лубянка к коже. Тщательно мыл голову, как всегда. Знал: нравятся всем его волосы, будто живые светятся, когда чистые. Главное – ему нравятся. От прозрачного их пшеничного цвета можно оттолкнуть лодку вдохновения, потому что сияют в них поля рязанские и небо родины – опрокинулось в глаза. Брил рыжую щетину, пудрил щеки «Коти», чтоб не отсвечивала.
Что-то оборвалось в нём навсегда. Оскорбление, пощёчина ему – вот что эта неделя такое…
С того дня задумал новое, большое произведение, поэму. Такое, чтоб всю душу свою звериную выплеснуть, чтоб все поняли, что творится с Русью…
Здесь, в Москве, моря не было. Неоткуда было взять Исиде энергию. Солнце тоже почти не казало свой сияющий лик. Лето двадцать первого года выдалось на редкость дождливым. А уж осень и вовсе вогнала Исиду в грусть. Когда ехала в Россию, думала, что увидит многотысячные демонстрации, будто море из кумачовых флагов и одежд. Увидит – и наполнится силой новой жизни до краев. Вдохнет в себя это море и будет знать, что родилась не зря, коль видит это. Ничего этого не было. Увы, цвет улиц варьировал от серого к темно-коричневому. Грязь, нищета, будто неуловимо разлитая в воздухе опасность… Темные, непроглядные ночи внушали ей суеверный страх. Она никогда не гасила полностью свет в своей комнате особняка. Потому что однажды, выглянув в окно, похолодела до кончиков волос. Видение ее детей, ее родных малюток, шедших по Пречистенке, взявшись за руки, ужаснуло ее. Голова кружилась, во рту отчаянно пересохло… Боялась отойти от окна – вдруг исчезнут? Медленные их шаги таяли во тьме. Бросилась с криком вниз… Распахнула двери рывком. Выскочив на середину улицы, оглянулась: никого. Металась, бегала, как безумная. Она знала, знала, они умерли, она сама видела их прах… они не могут тут идти, взявшись за руки… Бежала, бежала вниз, к Храму Христа Спасителя. Падала. Сквозь завесу слез ничего не видела. Ее неумолимо влекло к реке. Туда, туда ушли ее детки. В такую же большую реку… в Париже…
Ноги почти не двигались. Нет, не физически. Она как-то ослабела, обмякла. Села на мостовую напротив махины храма.
Уродливый калека подошел к ней. Она думала – просить милостыню. Но он что-то прохрипел каркающим голосом, подняв вверх палец, показывая на храм. Странные русские слова. Она расслышала их, но не поняла: «Здесь будет болото… Грязные грешники будут пачкать его… Игуменья сказала… Ты знаешь, где живешь? В Чертолье…» И крестился, крестился…
Пошла, обессиленная, разбитая, домой. Почему ее детки явились ей? Никогда не увидит она их больше. Рассыпались. Кровь ее крови, плоть ее плоти. Часть ее. Она тоже мертва. С того страшного дня. Тело живет. Зачем? Ворвалась в дом, рыдая:
– Мира, Мира! Налей, налей скорее! Налей!!!
Ее приемная дочь знала, что делать. Стакан водки. Шампанское не поможет. Опрокинув его, Исида пошла в свою комнату. До утра она не спала. Сидела, застыв, замерев, на постели. В ее спину невозможно было смотреть: столько в неподвижности было скорби… Мутный сентябрьский рассвет принес ей облегчение.
Двор, в который их привезли, был похож на колодец. Пролетка нырнула в низкую, узкую арку. Вдруг открывшееся замкнутое пространство упало на голову. Иляилич подал руку. Вышла. Ни ветерка. Отвесный дождь. Светящиеся окна обступали ее со всех сторон. Валил дым буржуек. Вот, в самой глубине темноты, слева, дверь. Огромные окна, блестящее черное стекло.
Внезапно она явственно услышала высокие ноты «Аве Марии», молитвы Богородице, под которую, зачатый горем, родился лучший танец в ее жизни… «Аве Мария» стала прощальной колыбельной ее улетающим пеплом детям…
Взволнованная, стала стремительно оглядываться по сторонам, пытаясь найти источник звука.
Спросила охрипшим голосом:
– Вы слышали? Вы слышали?!
– Что? Что случилось? – Нейдер мотал головой. Он ничего не слышал. Во рту у Исиды пересохло.
Она слышала свое имя, будто ветерок, из уст в уста прокатившееся по дому, куда они вошли. Встретили целой толпой. Откуда ни возьмись прямо перед ней явился на подносе огромный бокал водки. Кричали: «Штрафной! За опоздание!» Смеялись. Иляилич перевел ей. Молча выпила до дна. «Ура!» Повели в комнаты. Стены были увешаны афишами и яркими холстами, у огромного окна стоял мольберт с перевернутой внутрь картиной. Рядом – изображение битвы… Два метра на полтора. Ковер на жарко натопленной печке. Арка, убранная бархатными занавесями с круглыми шишечками. Исида сделала пару шагов. Пол под ней закачался, как палуба. Ей что-то говорили, говорили… Иляилич переводил. Она не слушала. Что ей эта водка? Ей не хотелось сюда идти. А сейчас не хочется раскрывать рот!
Вычурный старый стол, над ним – зеркало. Исида увидела себя в окружении незнакомцев – словно алый мак среди жухлой, неприметной листвы. Водка мгновенно ударила в лицо. Оно вспыхнуло жаром. Ноги ослабели. Прилегла на кушетку.
Странным образом шум голосов сливался в возвышенное звучание. Оно струилось откуда-то сверху и от окна… Теперь Исида поняла, что это мираж. Она больше не спрашивала Нейдера или кого угодно еще. Просто воспринимала боль прощения Богородицы, гениально воплощенную в «Аве Марии». Верующей она не была…
Словно сквозь пелену, откуда-то из коридора до нее донесся хриплый незнакомый голос, зовущий ее по имени. Уже через мгновение она увидела легкого, стремительного юношу. Ворвался, как ветер. Он был в чем-то сером, оттеняющем синеву глаз. Шапка светлых волос сияла на голове, как нимб. Он, как и она, казался в этом месте, в этой квартире чем-то инородным, неправильным. Мысль эта успела мелькнуть в ее голове… А еще… Патрик! Исида чуть не закричала. Мальчик, как и ее сын, был похож на ангела. «Аве Мария» звучала в ней мощно, заполняя каждую клеточку ее существа. Дрожа, поняла: музыка исходит от этого мальчика…
Вокруг зашелестели, окружили его. Встретилась с ним глазами. Не отрываясь от нее, он растолкал знакомых, пытающихся поздравить его с чем-то, жмущих его руки…
Иляилич шепнул ей:
– Поэт. У него сегодня день рождения. День ангела.
Еще он сказал ей его имя. Словно удар хлыстом. Париж. Гранд-Опера, странный человек, блестящие