Окрепшие ноги сами понесли его назад — прочь от Ирия, вперед, к неведомым краям! А дева-птица кружила рядом и все пела о тайнах мироздания…
Финист резко остановился, с какой-то отчетливостью поняв: о том, как спасти Марьюшку, как изгнать тьму Мораны из своей души, она ему не расскажет.
Дева-птица замолкла и, разочарованно взмахнув крылом, упорхнула.
Наконец Финист добрался до самой сердцевины сада. Застыл как изваяние, пораженный небесной красотой девушки, что прогуливалась по нему. Волосы ее доходили до бедер и так сияли в лучах полуденного солнца, что хотелось прикрыть глаза рукой, чтобы не ослепнуть. Глаза лазуревые, будто само небо, губы алые, будто спелые яблоки. А когда она заговорила, голос ее оказался сладок, как мед. К счастью, она не пела.
— А ты упрямый. Ни Алканост не смогла увлечь тебя, ни Сирин, ни Гамаюн. Зачем пришел ко мне в Ирий? Чего хочешь?
— Царица Морана заронила зерна темной магии в мою душу. Я должен ее исцелить. Моя любимая, Марьюшка, заточена в мертвом царстве. Я должен ее спасти. Но мне не сделать этого, пока за мной по следу идут слуги Мораны.
Жар-птица будто призадумалась.
— Перо мое исцелит твою душу. Но что, если вместо пера я подарю тебе молодильные яблоки из моего сада? Вечность тебе подарю и здесь, в саду райском, оставлю? Чую, нравятся тебе птицы, а их тысячи здесь. Хрустальные, радужные, серебряные и золотые…
Что-то екнуло внутри, но Финист покачал головой.
— Не нужна мне вечная молодость, если ее не с кем будет разделить. Разве что с прекрасными райскими птицами. Не нужна мне вечность, если я потрачу ее на сожаления о том, что когда-то отказался от счастья.
— А что для тебя счастье? — напевно спросила жар-птица.
Финист выдохнул:
— Марья.
Жар-птица улыбнулась.
— Верен ты сердцу своему, и светла душа твоя, раз Ирий тебя впустил. А значит, так тому и быть. Исполню я твою просьбу.
Она обратилась в прекрасную птицу — краше всех тех, что Финисту уже довелось встретить. Волосы стали золотым оперением, и жар-птица сияла так сильно, что болели глаза, и все же не смотреть он не мог. Крылья — языки пламени, распустившийся хвост — изумительной красоты огненно-золотой веер.
Стало жаль портить такую красоту, совершать такое кощунство — вырывать даже одно, самое крохотное перо. Он порывался остановить жар-птицу, но не успел. Золото-красное перо упало на землю.
Финист поднял его, сжал в ладонях. Обжегся исходящим от пера жаром, но, стиснув зубы и проглотив стон, вытерпел, не отпустил. По рукам вверх потянулись искрящиеся золотые нити. На миг его бросило в жар, с ног до головы, будто что-то холодное в нем, уже почти пустившее корни, ушло, исчезло. Потом все прошло, и внутри стало легко и пусто. Он разжал ладони, и то, что осталось от пера, упало на землю золотистыми искорками.
Финист горячо поблагодарил жар-птицу. Однако когда прощался с ней, вдруг показалось, что прощается не навсегда.
А за пределами Ирия, будто оживший сон, его поджидала… Марья. Стояла, глядя на него и загадочно улыбаясь. И во всем мире не было никого прекрасней. Огненная красота жар-птицы, снежно-белая красота лебедушек не могла сравниться с теплой, родной, милой сердцу Марьиной красотой.
— Марья! — выдохнул Финист, заключая ее в объятья. С неохотой отстранился, глядя на нее во все глаза. — Но как ты… Как же так?
— Думал, будешь спасать меня из когтей Мораны, а я буду терпеливо тебя ждать? — уперев руки в бока, расхохоталась Марья. — Ну уж нет! Три пары сапог железных я стоптала, три чугунных посоха изломала, съела три каменных хлеба, но тебя все-таки нашла.
Он улыбался во весь рот, чувствуя себя влюбленным донельзя. И неприлично счастливым.
— Будешь женой моей, Марья?
Она рассмеялась, глядя на него.
— Молод ты, сокол мой, и я молода. Но когда-нибудь обязательно буду!
Глава тридцать шестая. Алатырь, отец всех камней
Не оставила их в покое Морана.
И, казалось бы, Мару, свою дочь и творение, сама прогнала, и изгнания Яснорады на суде добивалась, и вместо души Богдана душу Матвея забрала, а все равно была недовольна. О том, что царица мертвых идет за ними по пятам, сказал Баюн. Перед тем сидел он тихо-тихо — к голосам навьим прислушивался.
— Помнишь, Яснорадушка, я говорил о том, что навьи создания — они как люди?
— Что и плохими, и хорошими могут быть? — отозвалась она. — Конечно помню.
Баюн тяжело вздохнул — грудка с белым пятнышком поднялась и опала.
— Не только я духов слушаю, но и они меня. Нас. Кто-то из них Моране о намерениях нашил и поведал.
— О Матвее и живой воде? — проглотив острый ком в горле, выдавила Яснорада.
Баюн вместо кивка опустил голову. Извинялся будто за предавших его духов.
— Ох, царице это точно не понравится… И что теперь будет?
Долго гадать не пришлось.
Ночь готовилась накрыть остров Буян темным пологом, но прежде краску расплескала по небу — багряную и золотую. На Яснораду вдруг дохнуло холодом. Шерсть Баюна встала дыбом. И Мара, идущая вперед, за клубком, что-то почувствовала и остановилась.
Морана пришла на Буян, верно, по проложенным ею тропам — подобным тем, что Мара открывала в Явь. Но ей здесь будто было… нехорошо. Будто в одном ее присутствии здесь было что-то неправильное. Бледной царица казалась и даже хрупкой. Черты лица стали резче, скулы очертились сильней, под глазами залегли тени. А может, это закат играл с разумом Яснорады.
Баюн встал на задние лапы, вытянувшись во весь свой — далеко уже не маленький — рост. Загородил собой Яснораду. Мара стояла подле нее и во все глаза глядела на мать.
— Вздумали душу у меня отобрать, — прошипела Морана. — Проклятая навья нечисть…
И смотрела зло. Страшно смотрела.
Баюн выпустил когти железные. Издав рык, достойный дикого зверя, бросился на Морану. Но добраться до нее не успел. Пространство вокруг замело, завьюжило. Их ослепило падающим с небес снегом — тающим, как только он касался навьей земли. И вьюга та была странной. Из Яснорады словно жилы тянули, словно пили из нее саму жизнь.
Но не обманы насылала на них Морана. То была