Гладкая, шелковая, туго заплетенная и синей лентой перевитая. И сарафан чистый, и душегрея парчовая. И не скажешь, что беда с ней была.
Или не было?
А откуда ж они тогда приехали?
Спрашивать Фёдор не стал, только выдохнул и вперед шагнул.
— Дозволишь, боярин?
Алексей Заболоцкий только закивал. Он бы что угодно дозволил.
Честь-то какая!
Не государь, конечно, царевич, а все одно — честь! И все соседи видят…
Может, у Заболоцких особых денег и нет, а род у них древний! Еще с государем Соколом их предки на Ладогу пришли! Так-то!
Боярыня Евдокия и тут смышленее оказалась. Поклонилась и на дверь указала.
— Устя, проводи царевича Фёдора в горницу.
Устинья распрямилась, подошла к царевичу — в глаза посмотрела.
— Яви милость, царевич, угостись, чем Бог послал. Не побрезгуй нашим гостеприимством.
Фёдор и выдохнуть не мог.
Стоял, смотрел в серые глаза — и тонул, тонул в них, как в омуте. Век бы так стоял, не думал ни о чем. Грелся рядом с ней, успокаивался.
Ведь и не делает ничего, а легко рядом с ней. Радостно.
Устинья голову склонила, да вперед пошла, а Фёдор за ней. Руди выдохнул — обошлось. Едва в грязь не сполз, друзья поддержали.
Михайлу никто и не заметил даже, как он вслед за Федором скользнул тенью. Зато Аксинья едва из окна не вывалилась. Но ее уже Михайла не заметил. Триста лет ему та дурочка не нужна. И еще пятьсот не нужна будет!
* * *
В светлой горнице Устя Фёдора усадила, как положено, под образами.
Не усидел, встал, прошелся по комнате.
Устя покосилась на дверь, да только вслед за ними не вошел никто. Заперто? Кто ж знает, проверять не хочется. Еще с той жизни помнилось — Фёдор возражений не любит. Потеряет рассудок — что делать? Родители ей тут не подмога, не защита.
Осторожной надобно быть. Ровно кошка на крыше — осторожной.
— Поговорить с тобой хочу, Устинья Алексеевна.
— Всё в твоей воле, царевич.
— Не всё. Люба ты мне. Поняла уж, поди?
— Поняла, царевич.
— А коли так — ответь. Отбор проводить придется, тут моей воли нет. А я бы посватался хоть завтра. Пойдешь за меня? Люб я тебе?
Устя косу в пальцах покрутила.
— Царевич… не могу я ответить.
— Почему?
Устя ему в глаза посмотрела.
— А меня ли ты полюбил, царевич? Или картинку лубочную? Вроде тех, на которых царевен-королевен рисуют? Глаза, улыбка — это не вся боярышня, у нее еще душа есть, а что на душе — тебе важно?
— Не разговаривал бы я с тобой, когда б не важно было.
Устя кивнула. Подошла чуточку ближе, рукава рубахи коснулась. Фёдор аж замер — не спугнуть бы.
— Воля твоя, царевич. Когда прикажешь, знаю, отец меня головой выдаст. А противничать буду, так еще и поколотит.
— Я его…
— Отец в дочери волен. Муж в жене. А в сердце… не обессудь, царевич, только пока не могу я тебе любовью ответить. Не знаю я о тебе ничего. Может, добрый ты, а может, бить меня смертным боем будешь. Может, радостно с тобой будет, а может, плакать придется. Что я сказать могу?
На плечах мужские руки сжались — клещами. Не разожмешь, не оттолкнешь.
— Только согласись, Устиньюшка. На руках носить буду, листику упасть не дам! Слезинки не проронишь! Что пожелаешь — все сделаю! Жемчугом и золотом осыплю!
Устя и не вырывалась.
— Тогда дай мне время тебя узнать. Тебя, не царевича, а Фёдора.
— Время?
— Знаю я, отбор не отменить, да и не надобно. Но до Красной Горки мы еще узнавать друг друга можем. И я в палаты царские приходить могу, разве нет? И видеться мы сможем. Пусть под чужим присмотром, а все ж таки?
— Устиньюшка…
Фёдор аж засиял, ровно солнышко.
Он-то другого ожидал. И готовился…
Царевич ведь.
Кто из страха согласится, кто из корысти. А здесь… здесь его о другом просят. О том, чтобы узнать друг друга! Чтобы — полюбить?
Он и мечтать о таком не смел!
Хотел, надеялся…
— Матушку попрошу. Ей твою матушку прилично приглашать. А уж она сможет с собой и тебя брать, и сестру твою. Можно ли так?
Устя голову подняла, посмотрела серьезно.
— Так — можно. Не проси у меня любви, царевич, не хочу лгать. Не знаю я тебя, а узнать хочу. И ты на меня посмотри. Не на косу длинную и глаза опущенные, а на меня, на Устинью. Не на боярышню. Жить тебе не с косой — с человеком.
— Устиньюшка…
Объятия вытерпеть пришлось. Устинья до крови себе щеку прикусила, больно стало.
Выдержала, справилась. И отстранилась.
— Прости, царевич, а негоже это. Ты руки распускаешь, а я тебе даже пощечину дать не могу.
— Прости и ты, боярышня. Забылся я…
Устя рук не высвобождала. Знала — потом синяки нальются, но терпела. Чуяла — то вроде бешеной собаки. Или почти бешеной. Неуправляемой, опасной твари.
Сделаешь лишнее движение — кинется. И ждала.
Ждала, пока не успокоится тяжелое мужское дыхание, пока не перестанут гореть опасным огнем глаза Фёдора, пока не разожмутся пальцы. И только потом сделала шаг назад.
— Все хорошо, царевич.
— Не ждал я такого…
— Отчего? Ты ведь не только царевич, ты и человек. И жить мне не с парчой и жемчугом, жить мне рядом с тобой. С тобой постель делить, с тобой детей рожать…
Фёдор посмотрел чуточку ошалело.
— А ты… согласна?
— Я свое условие сказала. Дай мне то, что важнее жемчуга. Дай возможность узнать тебя, увидеть.
— Обещаю, Устенька. Сегодня же с матушкой поговорю.
— Спасибо… царевич Фёдор.
— Назови еще раз по имени. Пожалуйста…
— Фёдор. Федя, Феденька…
— Устенька…
Но сделать шаг вперед, сгрести в охапку, к груди прижать Устя уже не позволила. На шаг отошла, пальцем погрозила.
— Негоже, царевич.
— Прости. Не сдержался я.
— И ты прости… Фёдор.
Ответом Устинье была робкая улыбка. И она почувствовала себя вдвойне гадиной.
Жестокой и коварной.
Но разве был у нее выбор?
— Поговори с матушкой, Феденька. А я со своей поговорю. Не обижайся… трудно мне. Тяжко. Когда б ты бояричем был, куда как проще было бы.