Роль Сталина
Советский дипломат Анатолий Добрынин в разговорах с Генри Киссинджером рассказывал, как в 1943 году Сталин, сидя в своем купе в поезде, ехавшем из Москвы в Баку (откуда он должен был лететь в Тегеран для участия в совещании «Большой тройки»), приказал оставить его одного. «В течение трех дней он не читал никаких донесений, никаких документов, а лишь смотрел в окно, собираясь с мыслями» [76]. Рассказ Добрынина вряд ли правдив (по дороге на Тегеранскую конференцию Сталин регулярно получал телефонограммы и шифровки), но прекрасно отражает ту ауру мистической тайны и величия, которая окружала Сталина и которая запомнилась начинающему дипломату. И в самом деле: о чем думал тогда Сталин, глядя на разрушенную страну, проплывавшую за окнами поезда? Вряд ли мы когда-либо об этом узнаем. Сталин предпочитал обсуждать вопросы устно, в узком кругу. На бумаге свои мысли он излагал лишь в тех случаях, если не было другого выхода – например, когда находился на отдыхе на побережье Черного моря и почти ежедневно посылал своим соратникам по Политбюро указания о том, как вести дипломатические переговоры и другие дела. Сталинские соратники – и в этом тоже был умысел вождя – должны были сами догадываться о его планах и намерениях. Сталин умел производить на людей впечатление, но умел также и сбивать с толку, вводя в заблуждение даже наиболее опытных экспертов и аналитиков.
Вождь СССР был человеком многих образов, с некоторыми из них он настолько сросся, что они органически вошли в его «я». Он родился и вырос на Кавказе, в этническом «котле», где традиции кровной мести соседствовали со скорыми революционными расправами. Жизненный опыт рано научил Сталина лицедейству [77]. Кем только не пришлось быть Сталину за свою жизнь! Он был и учеником семинарии, и грузинским «кинто» (великодушным разбойником в духе Робин Гуда), и скромным, преданным учеником Ленина, и «стальным» большевиком, и великим полководцем, и даже «корифеем всех наук». Сталин даже сменил свое национальное лицо, став из грузина – русским. На международной арене он играл роль политика-реалиста, с которым можно иметь дело, и ему удалось убедить в своем «реализме» своих заграничных партнеров. Аверелл Гарриман, посол США в Москве в 1943–1945 гг., вспоминал, что в то время он считал Сталина «более информированным, чем Рузвельт, и более прагматичным, чем Черчилль, – в некотором смысле самым эффективным политиком из всех руководителей воюющих держав». Генри Киссинджер в своем курсе международной политики, который он читал в Гарвардском университете, говорил и писал, что сталинский подход к внешней политике «строго соответствовал принципам „реальной политики“, которые были приняты в старой Европе» и царской России на протяжении столетий [78].
Был ли Сталин на самом деле «реалистом»? В телеграмме, которую он в сентябре 1935 года отправил в Москву, находясь на отдыхе у Черного моря, можно обнаружить одно из замечательных проявлений сталинских суждений о международных отношениях. В Германии Гитлер уже находился у власти два года, а фашистская Италия, бросив вызов Лиге Наций, готовилась к военному вторжению в Эфиопию. Нарком иностранных дел СССР Максим Литвинов был уверен, что для противостояния растущей угрозе со стороны складывавшегося тандема фашистской Италии и нацистской Германии, Советскому Союзу следует обеспечить собственную безопасность во взаимодействии со странами западной демократии – Великобританией и Францией. Литвинов (Макс Валлах), еврей из Белостока, большевик-интернационалист старой закалки, понимал, что Германия и Италия представляют главную опасность для СССР и для мира в Европе. В годы самых страшных сталинских чисток Литвинов привлек на сторону СССР немало друзей, выступая в Лиге Наций против агрессии фашистов и нацистов – в защиту коллективной безопасности в Европе [79]. Сталин, как уже давно предполагали некоторые историки [80], считал деятельность Литвинова полезной, однако резко возражал против его трактовки развития международных событий. В своей телеграмме, посланной с черноморской дачи Молотову и Лазарю Кагановичу, Сталин писал, что Литвинов не понимает международной обстановки: «Старой Антанты нет уже больше. Вместо нее складываются две Антанты: Антанта Италии и Франции, с одной стороны, и Антанта Англии и Германии, с другой. Чем сильнее будет драка между ними, тем лучше для СССР. Мы можем продавать хлеб и тем, и другим, чтобы они могли драться. Нам вовсе невыгодно, чтобы одна из них теперь же разбила другую. Нам выгодно, чтобы драка у них была как можно более длительной, но без скорой победы одной над другой» [81].
Сталин рассчитывал на затяжной конфликт между двумя империалистическими блоками – нечто вроде повторения Первой мировой войны, где Советский Союз оказался бы в стороне и в выигрыше. Мюнхенское соглашение между Великобританией и Германией в 1938 году убедило Сталина в том, что он правильно оценивал международную ситуацию [82]. Заключение пакта с нацистами в 1939 году было попыткой еще раз спровоцировать «драку» в Европе между двумя империалистическими блоками. Хотя состав этих блоков оказался совсем не тот, который представлялся ему в 1935 году, кремлевский стратег так никогда и не признал, что катастрофически просчитался относительно намерений Гитлера, а линия Литвинова оказалась верной.
Революционно-большевистская идеология с самого начала формировала представления Сталина о том, как следует вести себя в международных делах. В отличие от европейских и дореволюционных российских государственных деятелей, приверженцев «реальной политики», большевики оценивали соотношение мощи и силовых методов сквозь призму идеологического радикализма. Они пользовались дипломатическими уловками, чтобы сохранить за Советским Союзом роль оплота мировой революции [83]. Большевики верили в неминуемый крах свободной капиталистической системы. Они также верили, что, вооружившись знанием научной теории Маркса, получили огромное преимущество перед государственными деятелями и дипломатами буржуазных стран. Большевики высмеивали попытки Вудро Вильсона построить мир на принципах либерального сотрудничества, обуздать традиционную практику силовых игр и борьбы за сферы влияния. Для Ленина и его соратников «вильсонизм» был либо лицемерием, либо глупым идеализмом. Политбюро и Наркомат иностранных дел были не прочь заниматься, по выражению Л. Б. Красина, «втиранием очков всему свету»,