– Золото, а не пушка! В нее немцы полторы сотни снарядов зараз кладут, а сделать ничего не могут. Расчет в блиндаже покуривает, а ей, голубушке, эта стрельба безопасна. Ты сам посуди: прицела нет, панорамы нет, ломких деталей нет, штурвальчиков разных нет. Есть ствол да колеса. А их только прямым попаданием разобьешь. Когда-то еще прямое будет, а на осколки она чихает с присвистом… Понятно?
В самом деле, все было понятно.
Подарок военкома
Мы сидели в подвале разрушенной чайханы под Итальянским кладбищем, где было что-то вроде клуба для моряков третьего батальона, и снайпер Васильев показывал мне свою записную книжку. В ней стояли только цифры. Так, запись «14-9/1-2» означала, что четырнадцатого числа Васильев убил девять солдат и одного офицера и ранил двоих (кого именно – офицеров или солдат – Васильев из самолюбия не помечал: промах, не очень чистая работа). Он рассказывал мне, как сговаривается с минометчиками (они дают залп по траншее, а он бьет выбегающих оттуда немцев), как выслеживает он тропинки, как выползает на свою позицию на откосе скалы, – и, говоря, все время с завистью косил взглядом в угол «клуба».
Тим, в полутьме, играл баян, и военком бригады плясал. Это был его отдых.
Военком был удивительным человеком, сгустком энергии, пружиной, все время жаждущей развернуться и увлечь за собой других. Везде на переднем крае, куда бы он нынче меня ни приводил, я замечал оживление, неподдельную радость и в то же время некоторую опасливость: а не скажет ли, мол, сейчас военком знакомой и обидной фразы: «Заснули, орлы? Чего фрицев не тревожите? Может, война кончилась, я нынче газету не читал…»
И везде, где я его сегодня видел, он «тревожил фрицев». Так он нашел цель для минометчиков, дождался, пока они ее не накрыли, перетащил знаменитую «пушку без мушки» на новую позицию и не успокоился, пока она не вызвала на себя яростный, но бесполезный огонь («пускай гансы боезапас тратят!»), снарядил разведчиков на ночь за «языком», отправил в тыл раненых и теперь, томясь безработицей, плясал.
– Сколько же всего у вас на счету? – спросил я Васильева.
– Я месяц раненый пролежал, – ответил он, как бы извиняясь. – Тридцать семь… То есть, собственно, тридцать пять: двоих мне бригадный комиссар от себя подарил.
И он рассказал, что вначале стрелял из обыкновенной трехлинейки. Когда же он уложил десятого фрица, военком, следивший за каждым снайпером, сам приполз к нему на скалу, чтобы торжественно вручить ему снайперскую винтовку с телескопическим прицелом. Он полежал с ним рядом, в его укрытии, рассматривая передний край немцев и отыскивая, где бы их вечером «потревожить». Но тут на тропинку вылезли два солдата, и военком не выдержал. Он молча взял у Васильева новую винтовку и пристрелил обоих подряд.
– Я, конечно, в свой счет их бы не поставил, – закончил Васильев. – Но военком приказал: «Бери, – говорит, – их себе. Во-первых, я просто не стерпел, во-вторых, винтовка не моя, а в-третьих, мне счета вести не к чему, я им и счет потерял».
И я вспомнил, какой счет имел бригадный комиссар.
В декабрьский штурм Севастополя командный пункт части вместе с военкомом оказался отрезанным. Командира бригады не было (раненный, он был увезен накануне), но военком спас и штаб, и всю бригаду. Он выслал ползком через фашистские цепи восемь отважнейших моряков-автоматчиков. Пункт уже забрасывали гранатами, когда эти восемь начали бить в спину наступающим, а военком с оставшимися у него моряками встретил врагов в лицо огнем и гранатами. «Кругом компункта все сине было от мундиров» – так рассказали мне исход этого боя краснофлотцы бригады.
Баян замолк, и военком подошел к нам.
– Ну, наговорился, что ли? Время-то идет, – сказал он и стремительно пошел к выходу.
Ватник его был расстегнут, и сине-белые полосы тельняшки, с которой он не расставался со времен давней краснофлотской службы, извилистой линией волн вздымались над его широко дышащей грудью.
Страшное оружие
Бомбардировщик возвращался с боевого задания. В бою с «мессершмиттами» он израсходовал почти все патроны и оторвался от своей эскадрильи. Теперь он шел над Черным морем совершенно один во всем голубом и неприятно высоком небе.
Именно оттуда, с высоты, и свалился на него «Мессершмитт-109».
Первым его увидел штурман Коваленко. Он пострелял, сколько мог, и замолчал. Стрелок-радист дал врагу подойти ближе и, тщательно целясь, выпустил свои последние патроны, потом доложил об этом летчику.
– Знаю, – ответил Попко. – Будем вертеться.
И самолет начал вертеться. Он уходил от светящейся трассы пуль как раз тогда, когда они готовы были впиться в самолет. Он пикировал и взмывал вверх. Он делал фигуры, казалось бы, невозможные для такой тяжелой машины. Пока что это помогало: он набрал только несколько безобидных пробоин в крылья.
Фашистский летчик, очевидно, понял, что самолет безоружен. Но, видимо, он слышал кое-что о советском таране и побаивался бомбардировщика. Вся игра свелась теперь к тому, что «мессершмитт» старался выйти в хвост на дистанцию бесспорно верной стрельбы.
Наконец ему это удалось. Стрелок-радист увидел немца прямо за хвостом и невольно нажал гашетку. Но стрелять было нечем. Стрелять мог только враг. Это был конец.
Тут что-то замелькало вдоль фюзеляжа бомбардировщика. Белые странные цилиндры стремительно мчались к «мессершмитту». Они пролетали мимо него, они стучали по его крыльям, били в лоб. Они попадали в струю винта и разрывались невиданной, блистающей на солнце, очень крупной и медленной шрапнелью. Один за другим вылетали из кабины штурмана эти фантастические снаряды.
«Мессершмитт» резко спикировал под хвост бомбардировщику, в одно мгновенье потеряв выгодную позицию. Теперь уйти от него было легко, и скоро фашист отстал, видимо, сберегая горючее для возвращения.
Радист передохнул и вытер на лбу пот.
– Отвалил фриц, – доложил он летчику и любопытно спросил: – Чем это вы в него стреляли, товарищ капитан?
– Нечем нам тут стрелять, – ответил в трубке голос Попко. – Я и сам удивляюсь, с чего это он отскочил.
Тогда в телефон ворвался голос штурмана Коваленко:
– Это я его отшил. Злость одолела, ишь как подобрался, стервец!.. Черт его знает, думаю, а вдруг он их за какие-нибудь новые снаряды примет?
– Чего это – их? – не понял Попко.
– Листовки. Я же в него листовками швырялся, всю руку отмотал… Пачки-то увесистые…
И весь экипаж – летчик, радист и штурман – засмеялся. Смеялся, кажется, и самолет. Во всяком случае он потряхивал крыльями и шатался в воздухе, как шатается и трясет руками человек в припадке неудержимого хохота.
Потом, когда все отсмеялись, самолет выправился