Для достоверности он лёг на живот поверх ненужных бумаг, пятная их кровью. Бумагами и планшеткой те, кто поднимется сейчас на холм, обязательно заинтересуются и обязательно сдвинут его тело с места – всё равно, будь он жив или мёртв. А под ним и под ворохом бумаг их ждёт неодолимая фугасная сила.
Капитан стал ждать чужих шагов, а пока смотрел, как в сухой траве, на уровне его глаз, бежит муравей.
Муравей был тут не при делах. Ни при чём тут был муравей, и капитан пожелал ему скорее убраться отсюда.
Муравей поверил ему и, помотав головой, побежал быстрее прочь.
(полотняный завод)
– Хорошо, Ксаверий! Что ожидает нас сегодня и вообще?
– Вот это называется спросить основательно! – расхохотался Галуэй.
Автомат качнул головой, открыл рот, захлопал губами, и я услышал резкий, как скрип ставни, ответ:
– Разве я прорицатель? Все вы умрёте; а ты, спрашивающий меня, умрёшь первый.
При таком ответе все бросились прочь, как облитые водой.
Кузьма. Покоя хочу. Мёртвые угождают всем.
Раевский приехал на фабрику в город, который раньше считался городом женщин. Казалось, что и рождаются тут только девочки, – но с тех пор отсюда бежали почти все: и мужчины, и женщины.
Фабрика умирала – кончились двести лет её жизни, и пришло её время.
Собственно, она уже умерла, но готовились официальные похороны – из активов были только старые корпуса, стоявшие над рекой.
Зато долги фабрики высились горой – как мусор на её дворе.
Часть долгов, даже большая часть, принадлежала хозяевам Раевского, и ему нужно было понять – засылать сюда падальщиков или дать всему этому добру обратиться в прах и тлен, уйти обратно в русскую землю.
Фабрика стояла в сером тумане, поднимавшемся от реки: настоящий старый кирпич, корпуса – как красные корабли индустриальной революции. Крепость женского царства с чугунными лестницами и огромными окнами.
Большая часть корпусов пустовала, а половина оставшегося была сдана под склады.
Да и склады тут были никому не нужны. Кончился завод этого мира, хоть эта фраза и напоминала каламбур. Моногород умирал, а раньше-то его населяли бодрые невесты-ткачихи. Раевский ещё помнил анекдоты про этих ткачих и то, как одноклассники шёпотом говорили, что если приехать сюда в одиночку, то тебя обязательно изнасилуют. Вот как приедешь, зайдёшь в подворотню, и там…
Все мальчишки втайне мечтали об этом.
И вот, спустя двадцать лет, он приехал – мародёром на кладбище.
Время было иное, не до ткацких машин.
Улицы были пусты, на площади перед гостиницей был памятник Восьмому марта – гигантская восьмёрка с неразличимыми в бурьяне буквами рядом. Праздник состарился так же, как и памятник, и из окна номера, уже в ракурсе сверху, Раевский увидел воронье гнездо на верхушке цифры.
Гостиница тоже состарилась, о былом великолепии напоминала только огромная мозаика в холле.
Там был Пушкин и ещё много странных фигур.
Космонавт обнимался с ткачихой, но почему-то им угрожал тонкой шпагой человек, похожий на генералиссимуса – но не Сталина, а Суворова. Объяснения этому не было, и изображённые вокруг в изобилии станки ясности не добавляли.
В остальном всё было ожидаемо.
Ни в какую подворотню заходить было не надо.
В самой гостинице ему несколько раз позвонили с предложением расслабиться.
Он дежурно ответил, что и не напрягается.
На фабрике он имел дело с начальницей и было подивился, что в этом городе остались деятельные начальницы, – но нет, эта женщина тоже готовилась к отъезду. Всё было более или менее ясно, можно было садиться за отчёт, но ему хотелось под конец погулять по этому мистическому городу из его детских снов.
Мимоходом он спросил о Пушкине и заодно – о женщине с космонавтом.
– Ах это? – пожала плечами начальница. – Ну, говорят, у нас останавливался Пушкин. По крайней мере, нет свидетельств, что не останавливался.
– Невеста, да… Понимаю.
– Нет, невеста – это другой Полотняный завод, в другой области. А у нас – просто останавливался. Тут в любой может течь его кровь.
– А космонавт – это Терешкова?
– Какая Терешкова? Да это и не космонавт вовсе! Это давняя история, наша легенда, можно сказать. Работница из крепостных полюбила статую. В общем, у них ничего не вышло, все умерли, как в фильме говорили.
– А Суворов там при чём?
– Суворов? А, нет, это не Суворов. Это граф Строганов, основатель фабрики – нашей и ещё двух поблизости. Ревновал крепостную к статуе. Статуя ожила и… Ну, благодаря любви статуя ожила, и возник любовный треугольник. Только с поправкой на крепостничество – у нас ведь ткачество ещё при крепостном праве возникло.
Раевский согласно покивал, хотя ему было плевать на даты. Ему был более интересен вырез в блузке начальницы, довольно рискованный. «Такая нигде не пропадёт», – решил он.
Она между тем перешла на другое:
– Но я вам больше скажу: у нас любовь к неодушевлённому всегда в чести была. Мужчин мало, железо в цене. В двадцатые годы был у нас такой поэт Владимир Стремительный, написал поэму о том, как ткачиха женилась на станке… Или не женилась, вышла замуж… То есть именно женилась – она ведь была главная, а не он. Одним словом, у них точно была любовь со станком. Это модно тогда было – новая жизнь, новые понятия. Демьян Бедный хвалил.
Раевский не к месту, но про себя вспомнил, что фамилия Демьяна Бедного была – Придворов.
– И что с ним потом стало? С поэтом? – спросил он.
– Русская болезнь, – ответила собеседница. – Спился, замёрз прямо тут, у забора фабрики.
Раевский сочувственно покачал головой:
– Давайте я в архив загляну. Просто так, из любопытства.
– Мешать не буду, да только нет там ничего – всё украдено до вас.
И она как-то особенным образом подмигнула Раевскому, да так, что он поверил – с такой нужно осторожнее заходить в подворотню: ещё неизвестно кто кого.
Он ступил в архивное помещение, как в музей. Пол был чугунный, и его шаги по металлу гулко отдавались под потолком.
– Будем сдавать в городской архив, – сказала, глядя в пол, смотрительница. – Три года уже прошло. Но у нас тут ещё пожар был…
Последняя фраза прозвучала как оправдание. Раевский знал, что архивы часто горят перед акционированием или банкротством.
Смотрительница была так стара, что Раевский боялся, вдруг она прямо сейчас мирно скончается, не завершив фразы.
Раевский на её глазах раскрыл наугад какое-то дело, и оттуда посыпалась бумажная труха.
Старушка, казалось, этого вовсе не заметила.
Несколько веков в России мыши грызут документы – иногда избирательно, а иногда вот так.
Но оказалось, что ещё тут нет света.
– А без электричества-то и поспокойнее, – философски заметила смотрительница. – Пожара-то не будет. Ну или – наверное, не будет.
Раевский всё же пришёл сюда на следующий день. Старушку он оставил в её закутке, а сам, безжалостно разваливая стопки личных дел (на пол лезли листы с фотографиями навсегда испуганных ткачих), прошёл, как сверло, через шестидесятые и пятидесятые, а потом продрался через военные годы и индустриализацию.
Наконец появились папки с ятями, акты о поставке немецких машин, разумеется, без перевода, и вот он нашёл сундук совсем давних времён.
Крышка откинулась, и на Раевского пахнуло запахом прелой бумаги. Тут кто-то уже побывал, но явно ничего не взял – ящик был по-прежнему полон. Дневники неразборчивым почерком, связки непонятной переписки, стопка судебных решений. «Можно возиться с этим года два», – оценил фронт работ Раевский и наугад взял две книги в кожаных переплётах.
Вечером ему снова позвонили бывшие ткачихи, и он честно рассказал о том, что он утомился и больше развлечений его интересует история любви ткачихи к металлическому человеку.
Собеседница, на удивление, не огорчилась и пообещала рассказать подробности.
«Не так, так этак», – подумал Раевский о чужом заработке.
Они встретились в холле, и женщина внезапно оказалась милой.
Раевский повёл её в гостиничный ресторан и под харчо слушал там рассказы о городской жизни, на удивление забавные. Ему мешало только одно – тоска