– А у неё бабка померла, – бодро сообщил дежурный, обсыпанный мелом. Он, стоя на цыпочках, тёр доску сухой тряпкой.
Я велел тряпку намочить, и он, прежде чем выбежать для этого в туалет, крикнул:
– А она теперь вовсе не придёт, за ней из города приехали.
«Город» – это значило «город с большой буквы», не наш городок, а областной центр.
Завуч встретила меня у расписания и, посмотрев на меня с равнодушием лесных статуй, сказала:
– У вас есть педагогическая жилка. Мне кажется, мы сработаемся. Сперва я сомневалась, а теперь вижу – жилка определённо есть.
И, развернувшись, пошла к себе в кабинет.
А я ещё долго смотрел в её прямую, будто деревянную, спину и тугой пучок волос без седины. Такой, знаете, пучок, волосок к волоску в подбор.
Курю я только много, вот что…
И дядюшка задумчиво оглядел бумажный мундштук от папиросы.
Весь табак выгорел вместе с полупрозрачной бумагой, и в пальцах у него была только белая трубочка картонного мундштука.
(москвич)
После двух лет работы в одном из московских гаражей он купил по случаю такой старый автомобиль, что появление его на рынке можно было объяснить только ликвидацией автомобильного музея.
Они сидели в гараже.
– Знаешь, Зон, я бы вывез эту тачку куда-нибудь, снял номера и бросил.
– Думаешь, никак?
– Никак. – Раевский был непреклонен. – Запчасти, конечно, можно снять, но с остальным – труба. Что ты хочешь, пятьдесят лет тачке. Я тебе, конечно, её доведу сегодня, километров сто проедешь – да и то, у тебя хороший шанс просто выпасть вниз через дырку в полу.
Зону было очень неприятно поддерживать этот разговор – ему казалось, что горбатый «москвич» смотрел на него глазами-фарами, как собака, которую собираются усыпить.
Надо было продавать машину раньше.
Но она давно стала членом семьи. Три поколения Рахматуллиных, а теперь их наследник Зон перебирали её потроха, мыли и холили – для трёх поколений Рахматуллиных она была любимой, как для их предков лохматые лошадки, на которых они сначала пришли завоёвывать Русь, а потом исправно служили русским царям, рубя кривыми саблями врагов империи.
Дед Зона и машину водил, как будто шёл в конном строю – точно вписываясь в поток, держа интервал, – и берёг старый «москвич», как старого, но славного боевого коня.
Машину он получил, ещё не простившись с полковничьей папахой.
Зон не знал подробностей его службы, но на серванте стояла карточка, где дед был ещё в довоенной форме НКГБ, а меч лежал поверх щита на его гимнастёрке.
После второго переезда от деда, впрочем, осталась только эта карточка. Зон был кореец, но ещё он был человеком без отца и матери, принятым в семью Рахматуллиных много лет назад. Он был человеком без рода, явившимся на свет далеко, на чужой войне, сменившим несколько приёмных родителей – а тогда стал москвичом.
Неприметным москвичом, проводившим больше времени в своём музее, чем дома и вообще – на московском воздухе.
«Москвич», да.
Зон спросил Раевского, сколько потянут запчасти, ужаснулся цифре и стал убирать в мешок пустые бутылки из-под пива. Деньги были нужны, деньги нужны были именно сейчас – и не из-за жены, а совсем из-за другого.
– Слушай, а у тебя долларов триста нет? Я отдам, – сказал Зон, ненавидя себя.
– Нет, брат, не дам я тебе денег. – Раевский вытащил сигаретную пачку и выщелкнул одну – прямо фильтром себе в рот. – И не потому, что нет. Потому что я знаю, что не отдашь, и мы поссоримся. Между нами пробежит трещина, и мы оба это понимаем.
– Шаруль бело из кана ла садык, – процитировал Зон старое письмо, кажется Грибоедова. Цитату, впрочем, всё равно переврали. «Грибоедов, писавший это по-персидски, был всю жизнь в долгах, но это ему ничуть не мешало», – подумал он про себя.
Раевский вопросительно посмотрел на него. Незажженная сигарета свисала с его губы.
– Плохо, когда нет истинного друга, – удручённо перевёл Зон.
– Не разжалобишь. – Раевский щёлкнул зажигалкой. – Для твоего же блага. И если хочешь говорить точно – шарру-л-билади маканун ла садика бихи. То есть худшая из стран – место, где нет друга. Никогда не бросайся цитатами на языке, которого не знаешь.
– Так было в книге, – упрямо сказал Зон.
– Дела нет мне до твоих книг, а понты до добра не доведут. И денег я тебе не дам.
Зон вздохнул – Раевский был прав, он был чертовски прав, отдавать было не из чего – разве украсть рукопись Толстого из архива. Но это было из разряда другого предательства, это была измена делу, что хуже измены жене.
Он познакомился с Лейлой в музее.
Вернее, не в музее, а в парадном старинного особняка: направо была дорога в хранилище, где Зон копался в рукописях, а налево по коридору – ресторан, что держал известный скульптор.
Девушка, не заметив его, ударилась в плечо, чуть не упала – и на секунду оказалась у него в объятьях. Зону следовало покраснеть, пробормотать что-то неразборчивое и, пряча глаза, скрыться в своем архиве – но он почему-то не мог заставить себя отступить даже на шаг. Продолжал придерживать её за локоть – тонкий, как птичья косточка. Как будто бы имел на это право.
И она, словно бы почувствовав это его иллюзорное право, тоже взглянула на него и улыбнулась. За такую улыбку средневековый персидский поэт обещал своей возлюбленной целую гору жемчуга. Правда, Зон не мог поручиться, что поэт выполнил свое обещание.
Потом они пили кофе в ресторане, и Зон сбивчиво рассказывал ей о своей работе. На следующий день он привёл её в святая святых – в железную комнату.
Двадцатисантиметровая дверь закрылась за ними, и тут же он понял, что должен сработать датчик пожарной сигнализации, – таким жаром обдало его. Она обвивалась вокруг Зона, не у неё – у него ослабели ноги.
Восток соединялся с Востоком, и Хаджи Мурат с портрета на стене – старой, ещё прижизненной иллюстрации – одобряюще смотрел на Зона.
Домой её везти было нельзя – и ещё через день она вошла в гараж, и через минуту он брал её в стоящей на приколе машине.
Было очень неудобно и ещё больше – стыдно за свою нищету. Стыдно до самого последнего момента, когда они рассоединились.
Лейла лежала, свернувшись калачиком, на заднем сиденье и гладила рукой чехол. Он, стряхнув пепел сигареты на пол гаража, придвинулся.
Глаза девушки светились счастьем.
Это было настоящее, неподдельное счастье – тут он не мог обмануться. Лейла была счастлива. Глаза её светились, и он перестал думать о том, что это существо из иного мира, и его битая машина, наверное, первое изделие советского автопрома, в котором она оказалась.
Всё было не важно.
Она взяла у него сигарету и затянулась.
– Ты правда хотел продать?
– Что – гараж? – Зон удивился тому, как она читает его мысли.
– Нет – это.
Она обвела рукой внутренность «москвича», как обводил рукой Иона чрево кита.
– Надо, хоть и не хочется. Дед очень любил машину. Как жену, нет, серьёзно. Что ты хочешь, Восток – ты сама должна понимать. Дед сам чехлы шил, мыл с мылом. И мне в детстве было так уютно в ней, я помню, как дед меня возил на юг…
– Хочешь, я устрою?
– Что устроишь?
– Я найду покупателя.
– Думаешь, купят?
– Я знаю одного – у него ностальгия, он как раз «москвич» искал. Горбатый, именно горбатый. Правда, переделает его, конечно.
И она начала одеваться.
Жаркий ветер мёл тегеранскую улицу. Красную армию уже давно выводили отсюда, и почти вывели – туда, где гремели пушки. Армия, вернее, уже теперь только пограничники шли к бывшей границе, которая вновь стала настоящей, чтобы поднять зелёно-красные столбы с гербами.
Только они, путешествующие с казённой подорожной, задержались в полувоенном городе. Капитан Рахматуллин дёрнул переводчика за рукав:
– А это, спроси, сколько это стоит.
Переводчик залопотал что-то, и мальчик ответил пулемётной очередью раскатистых, как персидские стихи, слов.
– Он спрашивает, мусульманин ли ты?
– Скажи, что мусульманин.
Переводчик, перебросившись с мальчишкой парой